Весной в Пензу к сестрице-предводительше Наталье Алексеевне приехал Юрий Петрович Лермантов; он жаловался, что в течение всей зимы не мог разыскать своего сына. Несколько раз он был в Тарханах, но там толком ему никто ничего не сказал. Шли слухи о том, что его увезли в Москву, но и там он не мог его разыскать. Наконец соседи сказали, что ребенок в Пензе. Наталья Алексеевна, конечно, знает, где он.

— Дался тебе этот ребенок! — с возмущением парировала Наталья Алексеевна. — На что он тебе? Ребенок в надежных руках, единственное утешение последних дней одинокой, больной, несчастной старухи…

Но Юрий Петрович перебил защитницу Арсеньевой:

— Помилуйте, какая же она старуха? Ей и пятидесяти еще нет! Может прожить еще лет двадцать свободно…

Но Наталья Алексеевна сказала, боясь повредить интересам своей сестры, что она просит Юрия Петровича зайти к ней завтра, а сегодня пусть он избавит ее от запутанных семейных счетов. Юрию Петровичу было обещано свидание с сыном.

Когда он в назначенное время пришел к Столыпиным, в гостиной собрались не только дамы, но и несколько мужчин: брат Афанасий Алексеевич, муж Натальи Алексеевны — Григорий Данилович, еще бывший тогда предводителем пензенского дворянства, а главное, присутствовал пензенский губернатор Михаил Михайлович Сперанский.

Свидание с сыном в таких условиях было тягостно Юрию Петровичу. Он взял сына на руки и крепко расцеловал его, но все это происходило на глазах у столь многочисленных зрителей! Все молчали и с интересом наблюдали за каждым его движением.

Ребенок своей непосредственной радостью смутил всех, и свидание это могло бы закончиться примирением, ежели бы все присутствующие честно решали дело. Но неожиданно раздался громкий плач Арсеньевой, и все обернулись в ее сторону. Она положила голову на ломберный стол, стоявший у кресла, и все тело ее колыхалось и вздрагивало от рыданий.

Ребенок невольно оторвался от отца и поспешил приласкаться к бабушке, желая ее утешить, а она страстно схватила его на руки и стала жаловаться, что отец хочет отнять единственное сокровище ее на старости лет, что Юрий Петрович не имеет совести, отбирая у нее Мишеньку в то время, когда ей так мало осталось жить! Она всхлипывала, указывая на свою седую голову, жаловалась на болезни — словом, представление началось, и все насторожились.

Юрий Петрович, обходя вопрос о самочувствии тещи, спросил прямо, после нескольких словесных реверансов, сколько ей лет. До сих пор он никогда не задавал ей этого вопроса, потому что ему и в голову не приходило интересоваться ее годами. Но он полагает, что ей не может быть слишком много, раз ее брату Афанасию Алексеевичу и сестрице Наталье Алексеевне еще нет тридцати.

— Но это младшие, — с апломбом возразила Арсеньева, — а я самая старшая! Мне пятьдесят семь лет! Я была старше своего мужа и скрывала от него свои года…

Общее замешательство стало явным.

Юрий Петрович сердито сказал:

— Простите, но это какой-то новый фокус. Разница в тридцать лет между братьями и сестрами невозможна.

Но Арсеньева в неистовстве твердила, что это истинная правда, что у ее отца было очень много детей.

Юрий Петрович с возмущением перебил ее:

— Я всегда слыхал, что в семье Столыпиных шесть братьев и пять сестер, а про многих других детей знали бы все в губернии. Где же они? — спросил он со смехом.

— Были! — вдохновенно импровизировала Арсеньева. — Раз говорю, значит, были. А где они?.. — Она задумалась. — Где они? Ты спрашиваешь, где они?..

Общее внимание напряглось до крайности.

— Умерли они, умерли еще в младенчестве, а маменька моя так огорчалась этим, что никому не говорила. А я самая старшая осталась, и зачем я живу, неизвестно. Хотела было Мишеньку воспитывать, единственное мое утешение, наследником своего имения сделать, но и то мне, видно, не удастся!

И Арсеньева снова зарыдала.

Все молчали, ожидая, что она еще скажет.

Юрий Петрович оглянулся, ища поддержки у присутствующих. Но лица их были каменными, и он понял, что все они будут поддерживать Арсеньеву и любую, даже самую наглую ложь объявят истиной, только чтобы выгородить «своего человека».

— Пятьдесят семь, а не сорок? — спросил Юрий Петрович вспылив. — Вам пятьдесят семь? Клянитесь, иначе я не поверю!

Арсеньева побледнела и забормотала, что из-за таких пустяков клясться не стоит, что Юрий Петрович может поехать в Тарханы и наблюдать, как она будет записывать свой возраст перед исповедью.

— Ах, раз так… — в неистовстве воскликнул Юрий Петрович. — Тогда мне придется действовать иначе!

— Вы слышите? — крикнула Арсеньева басом. — Он угрожает мне!

Лицо Юрия Петровича налилось кровью, и он оттянул пальцем воротник, который стал его душить.

— Будь проклят тот час, когда я встретился с вами! — задыхаясь, прошептал он, махнул рукой и, не прощаясь ни с кем и не глядя на рыдающего сына, выбежал из комнаты.

Через несколько дней Арсеньева с внуком выехала в Тарханы, объявив, что она желает говеть дома. Перед причастием, когда дьякон в первую очередь записал поручицу Арсеньеву с внуком, то на вопрос, сколько ей лет, она ответила: «Пятьдесят семь». Дьякон не придал этой записи особого значения, и с тех пор каждый раз, бывая у причастия, она прибавляла себе по одному году. Арсеньева ввела этим в заблуждение многих исследователей биографии Михаила Юрьевича Лермонтова, и благодаря этому на могиле ее до сих пор значится, что она умерла восьмидесяти пяти лет, тогда как на самом деле ей было семьдесят три года. Но в то время она готова была на все, только бы настоять на своем и оставить у себя внука. Она так ненавидела зятя, который противодействовал ей, что не желала даже слышать его имени, и отчество своего внука записала: «Михаил Евтихиевич, сын капитана Лермантова», говоря, что имя Юрий в святцах упоминается разно: Юрий, Егор, Евтихий и Георгий, — это одно и то же имя, поэтому можно выбирать любое.

После этой записи Арсеньева почувствовала себя больной и никуда не отпускала от себя Мишеньку, боялась, что Юрий Петрович, который ввел ее в такой страшный грех, украдет ребенка.

Задумываясь о будущем, Арсеньева полагала, что полезнее для здоровья жить в деревне, чем в городе. Может быть, лучше сжечь дом? Нет, зачем? Лучше продать на слом и снос — хорошие деньги дадут: бревна толстые, еще два века простоят.

…Арсеньева приняла двойную порцию гофманских капель, но они что-то плохо действовали на этот раз. Дорожный возок уже стоял у крыльца. Обливаясь слезами, она долго ходила вместе с Мишей по всему дому, прощаясь с каждой комнатой, с каждой вещью, оплакивая свою молодость и причитая, что скоро умрет. Забывшись, она довела ребенка до отчаянных рыданий и тогда только опомнилась и велела кучеру ехать на кладбище.

Вид могил вызвал новую бурю отчаяния. Она велела управителю Абраму Филипповичу немедленно же выстроить часовню и заказать в Москве два мраморных памятника.

После обильных отчаянных слез и всхлипываний Арсеньева едва села в экипаж, взяла Мишеньку на руки и испугалась: ребенок был бледен и дрожал мелкой дрожью. Всю дорогу она старалась успокоить и развеселить мальчика, что, впрочем, ей удавалось плохо. В Пензу Мишу привезли почти без сознания — он лежал с закрытыми глазами и безучастно слушал все, что ему говорила бабушка.