Неудивительно, что снится всякая гадость, – вчерашний день закончился просто отвратительно!

Но кто бы мог подумать, что идиотские часы с кукушкой какого-то эксклюзивного исполнения довели нескольких здоровых мужиков чуть не до нервного расстройства?! Что и говорить, юмор у покойного был специфический, да!

А когда в комнату ворвалась обезумевшая кошка, истошно вереща, к ней тут же присоединилась Нина. К чести журналистки, она не упала в обморок и даже не вскочила.

Зато вскочил Зайцев, выхватывая пистолет…

Дальше последовали несколько не самых приятных минут.

Нина надрывалась, кошка вопила, кукушка в часах тоже орала благим матом, а Вадим как дурак стоял у входа, не зная, что делать, и лишь водя глазами.

Казанский, наверное, совершенно одурев, принялся ловить кошку и умудрился прищемить ей хвост.

Сконфуженный донельзя Зайцев, спрятав пистолет, присоединился к Хасикяну в деле успокоения жрицы.

Затем все стражи порядка, чертыхаясь, изучали эти самые часы – сделанные под старину и напоминающие висящую на стене соседней комнаты копию избушки Бабы-Яги.

Пришедшая в себя Нина гладила и успокаивала Барсика – такое имя носил домашний питомец Монго, оказавшийся маленьким котиком сиамской породы. Потом она заплакала, целуя Барсика и повторяя: «Осиротели мы, маленький!»

Потом Савельев не глядя сунул протокол Варваре и распрощался с ней.

Наконец – машина спецмедслужбы застряла в пробке и еще четыре часа они сидели в этом жутковатом доме, чтобы сдать мертвеца, при этом слушая всхлипывания Нины.

Потом позвонила Лидия Ровнина и сообщила, что добраться не может. Виновата была та же самая пробка, и Савельев, мысленно посылая «леди Ровену» подальше, назначил ей явиться завтра (то есть уже сегодня) в управление.

Потом…

Спать уже не хотелось, но Вадим героически пытался заснуть – потому как день предстоит, видать, тяжелый.

Глава 4

ОДА ПРИАПУ

Санкт-Петербург, зима 1758 г.

И зачем он тогда выкрикнул «слово и дело»? Наверное, с перепугу. Да и подставлять спину под розги не хотелось. Ведь всего десять дней как был бит за непотребство, учиненное им в доме университетского ректора Крашенинникова.

Вообще же господам студиозусам частенько доставалось на орехи. А ему в особенности.

С того самого дня, когда в мае сорок восьмого года Иван, ученик Александро-Невской семинарии, а с ним еще четверо парней его возраста были зачислены в учрежденный при Академии университет, начались хождения по мукам.

В семинарии что? Зубрежка да молитвы. Шибко не побалуешь.

Университет – дело иное. Храм наук и учености. Вместо долгополой рубахи Ивана обрядили в штаны с камзолом, зеленый кафтан, чулки с башмаками, треугольную шляпу. А главное, дали шпагу с портупеей.

Он был вне себя от гордости. Видели б его тятенька с сестрицей (матушку к этому времени уже Господь забрал). Вольность! Вольность! Вот о чем мечтается в шестнадцать лет.

Однако не тут-то было. Видать, и университетское начальство помнило о своих молодых летах и многочисленных соблазнах, подстерегающих пылких юношей на каждом шагу. Потому и разработало для воспитанников иерархию наказаний – общим числом в десять разрядов.

За ослушание начальства подавался рапорт в канцелярию, которая решала дальнейшую судьбу нарушителя, а до тех пор он находился под караулом. За непослушание ректору студент водворялся на две недели в карцер на хлеб и воду. За ослушание профессоров – неделя карцера; учителей – три дня. За обиду товарища словом – один день карцера, а рукоприкладством – рапорт в канцелярию. За пьянство полагалось при первом уличении – неделя карцера; при втором – две недели; при третьем – рапорт в канцелярию. За отлучку из общежития без позволения ректора или адъюнкта: за первый раз – карцер (срок – по усмотрению господина ректора); за второй – вдвое дольше: за третий – рапорт в канцелярию. Ежели студент не ночевал в общежитии: за первый раз – неделя карцера; за второй – две недели; за третий – рапорт в канцелярию. За пропуск лекций: на первый раз – серый кафтан на день; на второй – его же на две недели; на третий – на три недели и т. д. За невыученный урок: впервой – серый кафтан на день; на второй раз – на два дня; третий – три дня и т. п. За кражу – рапорт в канцелярию, а до назначения оной наказания – под караул.

Само собой, это не отвращало юных воспитанников от разнообразных шалостей. То и дело в академическую канцелярию летели рапорта тревожного содержания, сообщавшие, что господа студиозусы «по ночам гуляют и пьянствуют, и в подозрительные дома ходят, и оттого опасные болезни получают». Однажды, чтобы усмирить два десятка разбушевавшихся юнцов, было даже вызвано восемь солдат!

В этих проказах Иван не был заводилой, но и задних не пас. Был как все. Озоровал и учился, учился и озоровал. Математика, российская и латинская элоквенция, Священная история… В слишком больших количествах всего этого ни один растущий ум не выдюжит. Надобно ж иногда и отвлечься, чтоб раньше времени не состариться да не одряхлеть.

А денег катастрофически не хватало. Студенческое жалованье – три с полтиной на месяц. Много не погуляешь. Тем более что за каждую провинность взимались штрафы.

В марте пятьдесят первого Ивана, что называется, допекло.

Его с товарищами отпустили в город, чтобы они сходили в церковь. Парни же вместо этого решили просто прогуляться по Невской першпективе, поглазеть на хорошеньких барышень. И надо же такой беде приключиться – нарвались на ректора. Убежать убежали, но Крашенинников стреляный воробей, хоть и профессор, его на мякине не проведешь. Такой глазастый и памятливый, что просто жуть. Всех до единого запомнил и, явившись в университет, велел посадить в карцер.

Довольный собой, Степан Петрович пошел домой обедать. Разумеется, не хлебом и водой, на кои обрек провинившихся воспитанников.

Только сел за стол, как в дом к нему ворвался разъяренный Иван и принялся кричать на ректора, осыпать его бранными словами, выговаривая за несправедливые наказания и штрафы. Бедный профессор, гоняемый из угла в угол, вынужден был слушать упреки и угрозы студента. Утомившись, Барков заявил, что будет рад отсидеть свое в карцере, однако будет писать жалобу академическому начальству. Хлопнул дверью так, что та слетела с петель, и убрался восвояси. Однако ж не в карцер, как обещал, а по квартирам других профессоров, в первую очередь заступника своего и ходатая Ломоносова, в свое время рассмотревшего в шестнадцатилетнем воспитаннике лаврской семинарии «острое понятие» и способность к учебе и ходатайствовавшего о зачислении Баркова в университет.

У Ломоносова он тоже поносил на чем свет стоит Крашенинникова и своих друзей-приятелей, не сумевших дать ректору должного отпора.

Понятное дело, Степан Петрович обозлился выше всяческой меры. Написал рапорт самому президенту Академии графу Кириллу Разумовскому, в коем заявил, что ежели сей проступок будет отпущен Баркову без штрафа, «то другим подастся повод к большим наглостям, а карцер и серый кафтан, чем они штрафуются, нимало их от того не удерживают».

Его высокографское сиятельство изволило рассудить, что господин ректор в этом споре, несомненно, прав, а потому велело означенного студента «за такую учиненную им предерзость, в страх другим, при собрании всех студентов, высечь розгами». Но в конце суровой резолюции все же приписало и для профессора Крашенинникова особый пунктик, чтоб он впредь «о являющихся в продерзостях, достойных таковому наказанию, студентах представлял канцелярии, отколе об учинении того наказания посылать ордеры, а без ведома канцелярии никого тем штрафом не наказывать».

Высекли.

Тут бы Ивану и уняться. Но уже неделю спустя после экзекуции он, отлучившись из Академии, вернулся в нетрезвом виде и произвел такой шум, что для усмирения его товарищи были вынуждены позвать состоявшего в университете для охранения порядка прапорщика Галла. Завидев приближающегося к нему дюжего цербера, поигрывавшего шпагой, Ваня и выкрикнул страшную фразу, означавшую, что ему ведомы некие преступные умыслы против особы государыни.