— Вот плачет все, что не видал Парижа и не может туда попасть, — сказал, улыбаясь, Воронцов.

Первый министр, очевидно думавший о другом, вдруг впился в Штааля своими сверкающими глазами.

— А, вы хотите попасть в Париж? — спросил он медленно.

В это время одна из дам уронила веер. Воронцов поспешил к ней и, подняв веер, любезно заговорил с дамой.

— Вы хотите попасть в Париж? — повторил Питт, еще зорче впиваясь глазами в юношу.

Штааль так оробел, оставшись один на один с первым министром, что не мог ничего ответить, кроме «oui, je vou-drais» и «c’est-a-dire»[113]… Ему казалось, будто глаза Питта era раздевают. Так они постояли молча с полминуты.

— Как вас зовут? — вдруг коротко и властно спросил Питт. — Кто вы? Вы офицер?

Штааль ответил, как отвечал в училище, когда не знал урока. Он добавил, что имеет к Питту письмо от графа Зубова.

— Ваш посол говорит по-французски так хорошо, что его часто принимают за француза, — сказал неожиданно Питт с явным неодобрением в тоне, очевидно относившимся к этому удивительному знанию иностранного языка. — Кажется, много русских говорит по-французски не менее хорошо… У нас это большая редкость… Если вы совершенно свободно владеете французским языком, — вдруг быстро добавил он, не сводя глаз с молодого человека, — я, пожалуй, мог бы доставить вам случай побывать во Франции…

И вдруг, переменив тон, он равнодушно добавил:

— Приезжайте ко мне на Downing Street завтра, — он справился по книжке, — в четверть третьего. Я хочу видеть письмо графа Зубова… Я чрезвычайно уважаю графа… Вы скажете дежурному секретарю: русский офицер от графа Воронцова.

С этими словами, небрежно кивнув молодому человеку, Питт отошел к хозяину дома и, беззаботно улыбаясь, заговорил с ним, как будто нечаянно отводя его в сторону. До Штааля донеслись слова: «участие в общем деле»… «славная русская армия»… Он увидел также, что выражение лица графа Воронцова сразу переменилось: приветливая хозяйская улыбка сошла, уступив место выражению бесстрастному и даже жестокому. Они так говорили несколько минут. Никто из гостей к ним не подходил. Затем Питт улыбнулся еще беззаботней и, чуть пожав плечами, отошел, как будто с некоторой досадой. Он обменялся вполголоса несколькими замечаниями с Берном, затем вслух что-то произнес о fine weather[114] и простился. В душе мисс Элеоноры Эден стало темно и холодно. Воронцов, с прежней хозяйской улыбкой, проводил первого министра до площадки и там крепко пожал ему руку, сказав с чувством: «cher ami»[115]. Лизакевич спустился с Питтом к входной двери. Какие-то люди вновь рассыпались по улице. Через секунду стекла гостиной чуть задребезжали от ускоряющегося топота огромных лошадей.

Вскоре после ухода Питта начался общий разъезд. Он произошел чрезвычайно быстро, точно каждый боялся остаться последним. Воронцов едва успевал просить гостей посидеть еще немного и уже почти не менял своих прощальных любезностей. Пристлей поспешно одевался, желая на улице возобновить с Талейраном разговор о первородном грехе. Талейран с тревогой поглядывал на пастора, рассчитывая немедленно ускользнуть. Молодые секретари неустанно бегали по лестнице, провожая дам, и возвращались наверх. Мисс Элеонору Эден проводил до самой кареты едва ли не весь состав миссии.

— Вот, вот кто правит миром, — устало сказал по-французски Воронцов, садясь по привычке у камина и наливая себе минеральной воды. — У всех выдающихся политических деятелей есть что-то общее… Что-то очень тяжелое, дурное. Очевидно, я совсем не политический деятель… Да, вот кто правит миром. Англия идет во главе человечества. Питт, Берн руководят Англией. Они, а за ними этот маркиз, и лорд Аукленд, и больше всех тот пивовар с перстнями. Страшная сила. Она сломит французскую революцию… В сущности, Пристлей прав, он честнейший, благороднейший человек… Но что же сам он несет на смену Питтам? В области государственного строительства всем этим Пристлеям грош цена, как грош цена Робеспьерам… То же самое и у нас. Кто создал великую Россию? Народ? Да, конечно, хоть народ в России, как и везде, глуп совершенно. Но без царей он не создал бы ничего. Как странно! Исключите Петра, и вы увидите, что цари наши не блистали ни умом, ни талантами, ни добродетелью. Добродетелью не блистал, впрочем, и Петр… А что было бы с Россией без этих маленьких людей? Правда, у нас сохранилось бы в Новгороде вече. Зато в Киеве хозяйничали бы поляки, в Риге — шведы, на юге — турки и татары, в Сибири — китайцы или дикари… Хищные правительства создают великие государства, благородные — их теряют. Вот странная проблема: какова должна быть власть? Где она хороша? У нас — Зубовы, у французов — Мараты… Лучше всего в Англии, это бесспорно. Но радости и здесь мало: парламентское лицемерие, интриги, подкуп. И везде деньги, деньги… Я обо всем этом думаю лет двадцать пять и пока ничего хорошего не придумал: Думали, впрочем, об этом люди и поумнее меня… Одно ясно: истории ломать нельзя. Именно потому Англия первая страна в мире, что в ней ничего не ломают. Глубокое слово сказал Берк: «I do not like to see anything destroyed».[116]

Воронцов, видимо не ожидая ответа, задумался, Лизакевич, Штааль, Кривцов не слишком внимательно слушали его слова. Они были переполненные впечатлениями вечера. Штааль сел в кресло, в котором только что сидел Питт, и думал о своей все увеличивающейся близости к знаменитейшим людям мира. Хотелось ему описать вечер петербургским приятелям. Очень волновало его и предстоящее свидание с первым министром. Он старательно припоминал и обдумывал каждое сказанное слово: был ясно, что Питт хотел дать ему какое-то важное, таинственное и опасное поручение в Париж. При этой мысли у Штааля радостно и тревожно замирало сердце. Он хотел в первую минуту поделиться своими чувствами с Воронцовым, но потом решил, что лучше пока никому об этом не говорить.

Кривцов и другой секретарь вполголоса говорили об Элеоноре Эден и давали непочтительное объяснение нечувствительности Питта к ее божественной красоте.

— Она лучше, чем госпожа Сиддонс, — сказал восторженно Кривцов. Завязался не слишком горячий, впрочем, спор. Лизакевич, вспоминая сотни приемов и раутов, на которых ему пришлось быть в жизни, угрюмо слушал молодых людей.

XVII

Сенсационное известие, привезенное Питту из ставки принца Кобургского, заключалось в том, что главнокомандующий Северной французской армией, победитель при Жемаппе, знаменитый генерал Дюмурье склонен войти в тайные переговоры с союзной коалицией. Республиканский генерал, имевший репутацию пламенного революционера, бывший, как говорили, в дружбе с Робеспьером и Дантоном, сообщил — правда, через эмиссаров и очень осторожно — австрийскому главнокомандующему принцу Фридриху Кобургскому, что, желая положить конец несчастьям родины и владычеству проходимцев, он намерен двинуть преданные ему войска на Париж, разогнать Конвент, перевешать стоящую у власти шайку злодеев и провозгласить малолетнего Людовика XVII французским королем — на началах конституции 1791 года. Ввиду этого генерал требовал от союзников прекращения военных действий и намекал на необходимость денежной субсидии, предназначенной для подкупа парижского населения. Обрадованный принц Кобургский спешно оповестил о сенсационном предложении императора, прусского короля и британского премьера.

Питт не доверял Дюмурье, как не доверял принцу Кобургскому и союзным правительствам. Он вообще в политике никому не доверял и по принципу подозревал обман во всяком политическом предложении, каково бы оно ни было и от кого бы оно ни исходило. Без сплошного обмана Питт даже не мог представить себе политику. Этому научил его долгий государственный опыт. Получив сообщение австрийского главнокомандующего, он немедленно сделал ряд поправок на обман, возможный со стороны принца Кобургского, принял в соображение замешанные, вероятно, в деле личные интересы — и затем очень быстро, холодно и проницательно обсудил предложение с точки зрения интересов Англии. Вопрос представлялся сложным. Переход генерала Дюмурье на сторону союзников мог положить конец французской революции — и само по себе это было, разумеется, хорошо: Питт, побаивавшийся якобинской заразы, вполне искренне желал торжества во всем мире британских идей разумного порядка и разумной свободы. Но, с другой стороны, конец революции означал, собственно, и конец войны, причем Франция выходила из нее не ослабленной, а значительно усилившейся. Это совершенно не соответствовало намерениям Питта. Он долго не хотел воевать, но теперь, когда война началась, прекратить ее до победы казалось ему невозможным. Теоретик Берк мог видеть главный смысл борьбы Франции с Англией в столкновении двух начал: республики и монархии, революции и порядка. Питт ценил ученость, глубокомыслие и литературный талант Берка и даже уважал его, поскольку он мог вообще — после восьми лет власти — уважать людей, в частности тех, кому он раздавал деньги и награды (по-настоящему Питт уважал только себя и своего отца). Но первый министр считал Берка чисто кабинетным человеком. Сам он, британский премьер и сын британского премьера, подходил к делу практически: за столкновением двух идей он отнюдь не забывал борьбы двух могущественнейших держав мира. Питт боялся Франции. Французская армия шла от победы к победе, несмотря на совершенно безумную, с его точки зрения, систему правления и администрации. Следовало опасаться, что по установлении порядка внутри страны могущество Франции примет прямо грозный для Англии характер. Поэтому британский премьер не слишком желал скорого свержения якобинцев. Таким образом, его политика представлялась не совсем определенной, а неискушенным людям со стороны могла даже казаться противоречивой. Только сам Питт ясно видел, вернее, чувствовал стройную логику всех своих противоречий.

вернуться

113

«да, я хотел бы» и «то есть» (франц.)

вернуться

114

прекрасная погода (англ.)

вернуться

115

дорогой друг (франц.)

вернуться

116

Я не люблю смотреть на разрушение чего бы то ни было (англ.)