В.С. Его называли русским Ницше, это прозвище было ему подарено Мережковским, на самом деле оно совершенно несправедливо, конечно. Единственное, что может быть общее между ними, это то, что и Ницше, и Розанов были аморалистами, то есть совершенно пренебрегали моралью. Они сами прокладывали новую мораль. В частности, Розанова надо назвать первопроходцем определенной нравственности, он необыкновенно чуток к нравственным проблемам, это, собственно, основа его, он даже писал: может быть, я не умен, но сердце у меня золотое, и необыкновенно чуткое.

Чуткость розановского сердца, конечно, особенная статья и особая оригинальность, с ним никто не мог сладить. Даже его критики, либерального, конечно, плана, признавали за ним именно эту необыкновенную какую-то свежесть, на что он говорил: когда всю жизнь спишь, проснешься – и мир кажется совершенно новым.

А.Г. И все-таки, я попытаюсь вас вывести на разговор о критике христианства – не церкви именно, а христианства. Ведь он считал христианство религией разрушительной для живого.

В.С. Критика христианства началась именно с истории его семьи. Именно с темы пола. Потому что в 90-е годы Розанов был христианским прозелитом. Но можно сказать, что уже тогда Розанов имел почву для критики христианства, и, может быть, речь даже не о критике христианства, а о каком-то антихристианстве. Флоровский называл его «слепым в религии», характеристика в какой-то мере верная. Но, скорее всего, нужно сказать «слепым в христианстве», а в религии он был очень зрячим. Один протоиерей – Устинский Александр Петрович, его корреспондент, совершенно необыкновенный человек, который помогал ему в догматическом обосновании семьи – назвал его после одной статьи «многоочим Серафимом», то есть он все видел, и здесь очень большая правда.

Но, если обратиться к творческой биографии… Вообще, не Бердяеву надо было «Самопознание», а Розанову, потому что духовный мир, духовная биография Розанова колоссальна по гигантской своей многоплановости, по колоссальной глубине и чистоте движения. Он где-то говорил: что бы я не писал, я писал только о Боге. Казалось бы, смешно так говорить газетному журналисту, который написал около 500-600 не подписанных статей, то есть редакционных статей, этот журналист должен быть именно писакой. Но когда Розанов об этом говорит, эти слова кажутся магическими, и всегда хочется верить и веришь буквально. Это магизм слова, он никогда не сочиняет, у него нет сочинительства. А если нет сочинительства, у него пишет душа, и он даже говорил: если бы душа была кривой, она бы писала криво.

Так вот, если вспомнить о нашей теме «Три кризиса Розанова», я скажу, что вся первая его гимназическая юность, прошла под знаком идей 60-х годов, под влиянием людей 60-х годов. То есть вырастал, как он позднее говорил, «социалистишка», «атеистишка» – все темы и идеи 70-х годов в русской школе, все прошли через Розанова. Розанов как раз был очень старательным учеником времени – ни школы, ни гимназии, а именно времени, он очень чуткий. Если почитать его «Русский Нил», где он описывает свое детство и отрочество на берегах Волги, то мы видим, как расцветал Розанов в Симбирске, как он продолжал в Нижнем Новгороде, в своей гимназии, где учился. Собственно, он был ровесником бомбометателей. Все люди, которые родились от 50 до 60-х годов, были бомбометателями. И он был наделен такой же колоссальной волей. Все эти люди были не очень умны, как он говорил позднее, «с курьими мозгами, но volo» (то есть воля) «золотая была у них». Они образовали чисто русское направление, русский период. Раньше шли немецким, византийским, французским путями, а 60-е годы – чисто русский период, правда, как он говорил, «из Чухломы». Эта колоссальная совершенно воля дала не работников, а деятелей, которые все ушли в нигилизм и в революцию. Собственно, эта же дорога лежала и перед Розановым – идти в нигилизм.

Но он как-то вовремя свернул, и свернул потому, что еще в гимназии перед ним встала метафизическая проблема. Чисто метафизическая проблема совершенно позитивистского плана (не буду о ней сейчас говорить, это очень специально). Розанов как бы вошел в некую метафизику, а эта метафизика привела его в университет, где эта проблема разрешилась в пользу… Я сейчас все-таки немножко скажу об этой проблеме.

У него была такая проблема: высшая цель – это счастье человека, но получается, что счастье человека приобретается любыми средствами. И он засомневался – как порочные методы могут привести к целомудренным целям? А поскольку эта проблема решалась в просветительском мировоззрении, то все это укладывалось в логику развития. И он всю жизнь подчинил разрешению этой проблемы.

Он описывает – на втором курсе университета я, говорит, держал перед собой эту проблему, и вдруг она разрешилась. В чем разрешилась? В том, что мы всегда ставим цель и потом ее разрешаем, а цель эта искусственная. Телеологический метод был отброшен. А что надо сделать? Надо цель перевести в себя, в свою природу и раскрывать свою природу.

Таким образом, это университетское открытие стало как бы начальной клеточкой его консерватизма. Отсюда он в «Опавших листьях» пишет: на первом или втором курсе я перестал быть безбожником, мне открылось понятие Бога, и как только это появилось, я написал статью «Цель человеческой жизни» совершенно под новым углом. Отсюда возникла книжка «О понимании», у него была там критика позитивизма. Это был первый кризис, который Розанов пережил в университете. Он сразу же обратился к исторической России, историческому быту, он читал Печерского «В лесах», «На горах», стал читать Библию на церковно-славянском языке, стал читать славянофилов. Отсюда, я думаю, влияние на него Аполлона Григорьева, Тагилевского. Позднее он встретился с Леонтьевым, эта встреча была как бы подготовлена, и Розанов стал где-то с университета консерватором. Основная его линия была – зерно, которое даст дерево.

Отсюда появилась идея потенциальности. Идея потенциальности, по существу, дает бесконечный путь и дает понятие Бога-отца, который не допускает вторую ипостась. Розанов уже к 90-м годам, когда встретился с Устинским и начал с ним сотрудничать, не принимал понятия Святой Троицы, но понятие Отца было при нем, и чувство религии уже было с ним неотделимо. Он никогда его не терял, не забывал, не подвергал никаким переоценкам и так далее. Поэтому Розанов встал на иудейский путь, путь, который ведет за неведомым Богом. Многие мыслители говорят об этом неведомом Боге, как о древнем израильтянине, древнем еврее. Это и Ася Цветаева, это и Перцов, это и Пришвин, и Бенуа, многие говорили об этом. Действительно, когда он стал обосновывать тему семьи, он стал обращаться к Ветхому Завету, то есть к тем источникам, которые давали основу христианской семьи. Дело, правда, в том, что в Ветхом Завете он нашел многоженство, а моногамию он нашел в римской семье, и поэтому христианская семья была как бы эклектична.

Он задавал вопросы богословам, и никто не мог на них ответить, отвечали только частным образом на его квартире, а он просил напечатать все это. Но поскольку церковная печать в некотором смысле партийна, то свободной полемики не допускали. Розанов, несмотря на то, что в 90-х годах был консерватором, он уже тогда держался идеи потенциальности, идеи не конца, а начала. Поэтому идея рождения – это его любимая идея. Поэтому, когда началась полемика с христианством, он как бы естественно стал антихристианином, то есть он исповедовал, как потом писали, религию Вифлеема, то есть радость религии. И действительно Розанов был наделен необыкновенной психологией оптимизма. Отсюда, например, такая статья 98 года, как «Религия света и радости».

Но эти статьи немножко обманывали, обманывали потому, что Розанов наделен необыкновенным талантом слова, мысли и так далее. Он сам много обманывался и когда пошел принципиальный вопрос уже о семье, то… Это знаменитая «Христова любовь», он ее не понимал, он понимал «око за око, зуб за зуб». Это контрафорсты, которые держат одно другое, это определенная справедливость. А «любовь к врагам» – это для него была непонятная вещь, таинственная.