А потом на десятый день это случилось. Случилось в третий раз. Сначала он просто отказывался верить в это, и не потому, что считал, что уже получил сполна и прошел полный курс выучки в несчастье, что с рождением ребенка достиг и пересек вершину своей голгофы, и что теперь ему если даже и не позволят, то хотя бы не помешают беспрепятственно спуститься по противоположному склону. Он совсем так не думал. Он просто отказывался принять тот факт, что могущественная сила, вроде той, что проявляла такую настойчивость несколько недель подряд, преследуя его с дьявольской последовательностью, имея в своем распоряжении весь набор вселенского насилия и бедствий, оказалась столь неспособной к изобретательности и фантазии, столь лишенной гордого артистизма и воображения, что пошла на простое повторение себя. Один раз он принял, второй он даже простил, но в третий он просто отказывался верить, в особенности когда он наконец убедился в том, что в третий раз причиной всего будет не слепая сила объема и движения, а человеческие распоряжения и руки, отказывался верить в то, что космический шутник, которого одурачили дважды, в своей настойчивой мстительности теперь остановил свой выбор на динамите.

Он не рассказывал об этом. Он явно и сам не знал, как это произошло и что происходило. Но он помнил это (вспоминая уже спокойно, с толстой, цветной, нетронутой сигарой в чистой, нетрясущейся руке), помнил то, что знал и о чем догадался. Это случилось вечером, вечером девятого дня, он и женщина сидели по обе стороны пустующего места их хозяина за вечерней трапезой, он слышал голоса, доносившиеся извне, но не прекращал есть, продолжал настойчиво жевать, потому что от того, что он увидел бы их, ничего бы не изменилось; две, три или четыре пироги покачивались на темной воде под помостом, на котором стоял хозяин, голоса кулдыкали и калякали, неразборчивые, но не встревоженные, не гневные и даже не очень удивленные, а просто звучащие как какофония, вроде той, что устраивает потревоженная болотная птица, он (заключенный), не переставая жевать, поднял спокойный взгляд, в котором не было ни вопроса, ни удивления, когда полукровка влетел в дом и остановился перед ними с безумным лицом и сверкающими глазами, – его гнилые зубы чернели в чернильного цвета отверстии приоткрытого рта, – он (заключенный) смотрел, как полукровка разыгрывал безумную пантомиму безумного бегства, эвакуации, он хватал в руки что-то невидимое, вышвыривал наружу и вниз и после завершения действия мгновенно превращался из действующего лица в пассивную жертву того, что играло главную роль в его пантомиме, он хватался за голову руками, наклонялся вперед и застывал так, и казалось, что это нечто уносило его с собой, а он кричал: «Бух! Бух! Бух!», заключенный смотрел на него, его челюсти перестали жевать, хотя всего лишь на мгновенье, он думал: Что? Что это он пытается сказать мне?, думал (но эта мысль тоже пронеслась быстро, потому что он не сумел выразить ее, а потому он даже не понял, что уже успел подумать об этом), что, хотя судьба и забросила его сюда, поместила в этот замкнутый мир, который принял его, а он в свою очередь принял этот мир (и ему было здесь хорошо – если бы он мог выразить это словами, обдумать как следует, а не просто знать, он сказал бы это по-настоящему спокойно и осмысленно – лучше, чем где-либо в другом месте, ведь он до этого времени даже не знал, как это здорово – работать, зарабатывать деньги), все же это была не его судьба, он и сейчас, и всегда будет всего лишь водяным жуком на поверхности пруда, бездонные и тайные глубины которого ему никогда не познать, его единственное настоящее соприкосновение с этим миром происходило в те мгновения, когда на пустынных, мрачных и покрытых грязью проплешинах под безжалостным солнцем, перед амфитеатром неподвижного и внимательного полукружья зрителей-пирог он приносил ту жертву, которую не выбирал, входил в опасный круг, очерченный бичующими взмахами смертоносного хвоста, и бил по дергающейся и шипящей голове своей дубинкой, а если это не давало результатов, то без колебаний обхватывал бронированное тело, прижимаясь к нему хрупкой оболочкой плоти и костей, в которой он странствовал и жил, и восьмидюймовым ножом искал пульсирующую жизнь.

Он и женщина просто досмотрели до конца представленную полукровкой шараду выдворения из дома; маленький жилистый человек, безумно жестикулируя – его истерическая тень скакала и дергалась на грубых стенах, – продемонстрировал пантомиму бегства из хижины, пантомиму сбора жалких пожитков со стен и из углов, пожитков, которыми побрезговал бы любой другой человек, и бросить которые его могла заставить только какая-нибудь стихия вроде разбушевавшейся воды, землетрясения или пожара, женщина тоже смотрела на него, рот ее, в котором еще оставалась непережеванная пища, был слегка приоткрыт, а на ее лице застыло выражение безмятежного удивления, она спросила:

– Что? Что он говорит?

– Не знаю, – сказал заключенный, – но я думаю, если это что-то, что мы должны знать, то мы узнаем об этом, когда оно дойдет до нас. – Потому что он не почувствовал тревоги, хотя к этому времени уже вполне научился понимать, что хочет сообщить ему другой. Он надумал уезжать, подумал он. Он говорит мне, что и я должен уехать, но это уже потом, когда они кончили есть и полукровка и женщина отправились спать, а полукровка поднялся со своего тюфяка, подошел к заключенному и снова разыграл пантомиму бегства из дома, на сей раз проделав это так, как повторяют речь, которая, вероятно, была неправильно понята – медленно, тщательно выговаривая слова, словно обращаясь к ребенку, казалось, он придерживает заключенного одной рукой, жестикулируя, разговаривая другой, словно жестами разбивая слова на слоги, заключенный (сидя на корточках с ножом и почти готовым веслом на коленях) смотрел на него, кивал головой, даже приговаривал по-английски: «Да, конечно. Кто же спорит. Я тебя понял», и снова возвращался к доводке весла, но делал это не быстрее, чем раньше, не в большей спешке, чем в любой другой вечер, безмятежный в своей вере в то, что когда для него придет время узнать о том, что уж там его ждет, все образуется само собой, он заранее отверг эту вероятность, даже не подозревая об этом, даже до того, как она возникла, отказался принять саму мысль о том, что тоже уйдет отсюда, он думал о крокодиловых кожах, думал: Хорошо бы он как-нибудь сумел мне сказать, куда отнести мою часть, чтобы получить деньги, но он думал об этом только в короткое мгновение между двумя осторожными движениями ножа, потому что потом почти сразу же он подумал: Пожалуй, пока я могу ловить их, особых хлопот с тем, чтобы найти того, кто их покупает, у меня не будет.

И на следующее утро он помог полукровке погрузить его скромные пожитки – щербатое ружье, небольшую связку одежды (и опять они, даже не умея говорить друг с другом, совершили сделку, обменяв на сей раз пару кухонных посудин, кучку убогих вещичек в определенной пропорции и кое-что всеобъемлющее и абстрактное, включая жаровню, грубую койку, дом или его место – нечто – в обмен на одну крокодилову кожу) – в пирогу, а потом, усевшись на корточки, они, как двое детей, делящих палочки, разделили кожи, разложили их на две кипы, это тебе, это мне, две тебе, две мне, и полукровка погрузил свою часть и оттолкнулся от помоста, но снова остановился, хотя теперь он только опустил весло, взял что-то невидимое в обе руки и резко подбросил вверх, крикнув с вопросительной интонацией: «Бух? Бух?» и резко кивая головой полуобнаженному, покрытому жестокими рубцами человеку на помосте, который смотрел на него с каким-то мрачным спокойствием, говоря: «Конечно. Бух. Бух». Потом полукровка отчалил. Он больше не оглядывался. Они смотрели, как он удаляется, быстро и без устали работая веслом, вернее, смотрела женщина, заключенный уже отвернулся.

– Может быть, он пытался сказать нам, что мы тоже должны уехать? – спросила она.

– Да, – сказал заключенный. – Я думал об этом вчера вечером. Дай-ка мне весло. – Она протянула ему весло, деревяшку, которую он строгал по ночам, еще не вполне готовую, хотя одного вечера хватило бы, чтобы закончить работу (он пользовался запасным веслом полукровки. Тот предложил ему оставить это весло у себя, может быть, бесплатно включить его в сделку вместе с жаровней, койкой и домом, но заключенный отказался. Может быть, он прикинул, на сколько крокодиловых кож оно потянет, и поставил против этого еще один вечер, проведенный за утомительной и кропотливой работой), и он тоже со своей веревкой и булавой отправился в путь, хотя и в другом направлении, словно его не устраивал просто отказ покинуть место, где, как его предупредили, его жизни будет угрожать опасность, но он еще и хотел установить и подтвердить бесповоротную окончательность своего отказа, проникнув в это опасное место еще дальше и глубже. И тут совершенно неожиданно неодолимая, яростная дремота одиночества тяжелым ударом обрушилась на него.