В начале 1823 года вся семья, кроме Чарльза, у которого, по-видимому, был самый разгар школьных занятий, переехала в Лондон: Джона Диккенса перевели по службе в Сомерсет Хаус[2], — без сомнения, он был от души рад расстаться со своими чатемскими кредиторами. Но Чарльз, вскоре приехавший вслед за родителями, был глубоко опечален. Уйти из школы в одиннадцать лет — тяжелый удар! И какая пропасть была между их чатемским домом — домом чиновника Адмиралтейства — и этим, кэмденским, № 16 по Бейхем-стрит! Правда, на углу находился сад матушки Рэд Кэп с чайными столиками под открытым небом и приблизительно за полмили, на Чок-Фарм, — тропинки, бегущие меж рядами живых изгородей к таким же открытым ресторанчикам, а стоило переступить порог, и перед тобой расстилались лесистые склоны Хэмпстедского холма. Но чего стоят эти сельские прелести, когда нужно ютиться в убогом домишке, когда соседи — необразованные, грубые люди, когда приходится помогать по дому, чистить обувь для всей семьи, нянчить младших братьев и сестер и бегать по разным поручениям, потому что единственная работница, которая по средствам твоей семье, — это маленькая сиротка из чатемского работного дома. Друзей-сверстников у него не было; не было больше и радостного сознания, что он идет вперед, приобщается к наукам, — чувства, которое он постоянно испытывал в школе. Сестра его, Фанни, стала ученицей Королевской музыкальной академии, и много лет спустя Чарльз рассказывал одному из своих друзей, как больно было провожать сестру, которая уезжала в Лондон учиться и которой все со слезами на глазах посылали добрые пожелания, — провожать и думать, что до тебя решительно никому нет дела! Теперь, когда судьба разлучила его даже с подругой детства, Чарльз чувствовал себя окончательно заброшенным и одиноким.

Но так же как его истинное призвание определилось при чтении книг Смоллетта[3], Филдинга[4] и Сервантеса, — здесь, в лондонских трущобах, он, сам того не подозревая, получал свое подлинное образование. К этому времени он уже написал трагедию и принялся сочинять рассказы для «домашнего потребления»; теперь, блуждая по городу и его хмурым окраинам, он незаметно для себя добывал сырье, из которого ему предстояло создавать своих героев. Первое время он довольствовался окрестностями Хэмпстед-роуд[5], но постепенно осмелел и обследовал район Сохо[6], где на Джерард-стрит снимал квартиру его дядя, чиновник Томас Барроу. В районе Лаймхаус[7] на Черч-Роу, где все вокруг было связано с кораблями, с морем, жил крестный отец Чарльза, такелажник Кристофер Хаффам. По дороге к нему мальчик наблюдал жизнь Ист-Энда[8], и все, что он видел, казалось ему необычайно увлекательным. Излюбленным местом его экскурсий были Ковент-гарден[9] и Стрэнд[10]. Часами, стоя где-нибудь на углу, смотрел он по сторонам, заглядывал в темные дворы зловонных узких улиц, подмечая и запоминая нравы их обитателей. Но поразительнее всего был район Сэвен Дайелс[11]. «Какие чудовищные воспоминания вынес я оттуда! — воскликнул он однажды. — Какие видения! Порок, унижения, нищета!» Эти зрелища и пугали и в то же время неотразимо манили к себе все еще хрупкого, болезненного и крайне впечатлительного мальчика. Бессознательно он накапливал богатый запас наблюдений. Все эти места были впоследствии описаны им, и многие их обитатели стали героями его романов.

Итак, Чарльз пополнял запас своих знаний, а тем временем основной капитал его отца — добрая репутация — таял с каждым днем. Новую должность Джон Диккенс получил по милости влиятельных людей, бывших хозяев его матери, и сохранил за собой, очевидно, лишь потому, что уволить его могли, только если бы он, скажем, присвоил себе казенные деньги. Никто, кажется, не сомневался в том, что он был приятный человек, душа общества, но горячность, с которой пишет о нем сын, во многом объясняется тем, что к матери мальчик относился с холодком: «Я знаю, что отец мой — самый добрый и щедрый человек из всех, когда-либо живших на земле. Как он вел себя по отношению к жене, детям, друзьям, как держался в дни горестей и болезней! О чем ни вспомнишь, все выше похвал. За мною, ребенком болезненным, он смотрел день и ночь — много дней и ночей, неустанно и терпеливо. Никогда не брался он за доверенное ему дело, чтобы не выполнить его честно, усердно, добросовестно и пунктуально». Поскольку основным «делом», вверенным Джону Диккенсу, были жена и семья, эту оценку следует несколько умерить. Легкий нрав, общительный характер, чрезмерное хлебосольство навлекли на его семью нужду и горе, оттолкнули родственников его жены, не желавших более давать ему денег «взаймы», как предпочитал выражаться он сам; лишили его старшего сына школы и школьных товарищей. Зато он с восторгом слушал, как мальчик поет забавные песенки. В этом, без сомнения, и кроется одна из причин той сердечности, с которой Чарльз неизменно говорит об отце. Недаром же он любовно изобразил его под видом Микобера и старого Доррита! Джон Диккенс был первой «аудиторией», по-настоящему оценившей его талант. Сын был так благодарен отцу за его внимание в дни болезни, за дружбу, за то, что отец гордился его выступлениями, что, когда настал час подлинных испытаний, Чарльз осудил поступок матери и до конца жизни не простил ее, хотя ее следовало бы только похвалить за то, что, когда все пошло прахом, она старалась, хотя и тщетно, поддержать семью. Да и сам Чарльз находился в отчаянном положении тоже по милости отца.

Бедняжка миссис Диккенс в критический момент делала все, что могла, но все ее усилия ни к чему не приводили. Сняв помещение на Гоуэр-стрит[12], она было задумала открыть школу, распорядилась повесить на двери медную дощечку с надписью. «Учебное заведение миссис Диккенс» и отправила Чарльза разносить по соседним кварталам письма-проспекты. Приготовлений к тому, чтобы встретить учеников, она не сделала решительно никаких, и это было весьма разумно, потому что никто не обратил на ее «заведение» ни малейшего внимания. А между тем назревали нелады с мясником и булочником, которые придерживались нелепого убеждения, что по счетам следует платить. Семья стала жить впроголодь. Дело кончилось тем, что Джона Диккенса арестовали за долги. Глубоко несчастный, задыхаясь от слез и стараясь подавить рыдания, Чарльз метался между отцом и его обезумевшим от горя семейством. «Солнце мое закатилось навеки», — вымолвил отец перед тем, как его отправили в тюрьму Маршалси[13], и при этих словах мальчуган почувствовал себя совершенно убитым. Вскоре он пошел в тюрьму на свидание. «Отец поджидал меня в сторожке; мы поднялись к нему в камеру и вволю наплакались... Он, помню, убеждал меня отнестись к Маршалси как к предупреждению свыше и запомнить, что если, получая двадцать фунтов в год, человек тратит девятнадцать фунтов девятнадцать шиллингов и шесть пенсов, ему будет сопутствовать счастье, но стоит ему истратить хоть на шиллинг больше, и беды не миновать». Чарльз остался в тюрьме пообедать, и мистер Диккенс послал его за ножом и вилкой к другому заключенному, по прозванию «капитан Портер», обитавшему этажом выше. «Я, кажется, ни к чему особенно не присматривался, но разглядел все», — рассказывал Дэвид Копперфилд, и, хотя Чарльз простоял на пороге камеры капитана каких-нибудь одну-две минуты, он ушел, сохранив в памяти точную картину всей ее обстановки и безошибочно разгадав, кем приходились капитану Портеру соседи по камере: женщина-грязнуха и две изможденные девицы. Мальчик был подавлен и удручен, и все-таки ничто не ускользнуло от его, казалось бы, рассеянного, а на самом деле зоркого взгляда.