Генерозов был арестован, хотя взгляды его были вполне коммунистическими. Но он угрожал власти рабочим восстанием, а это уже был «состав преступления».

Поскольку в сознании советских людей сохранялась размытость грани между «можно и нельзя», уже в 1958 г. власти стали переходить от немедленных арестов инакомыслящих к предварительным профилактическим беседам с ними. В большинстве случаев это позволяло добиться прекращения подпольной активности, но не избавляло от инакомыслия – просто оппозиционно настроенные люди отправлялись из изолированных кружков не в лагеря, а в офисы, где продолжали бороться за отредактированные идеалы юности на новом поприще.

Профилактика давала инакомыслящим опыт, показывая, что некоторые важные политические вопросы можно обсуждать вполне открыто. В 1958 г., во время профилактической беседы в КГБ, когда от него требовали объяснить содержание политических бесед в кружке, студент журфака МГУ Г. Водолазов признавал дискуссии о Сталине – «знаю, что вопрос этот по видимости «острый», но сейчас, после ХХ века, расхождение по нему не обидно ни для кого»[55]. Безопасность обсуждения «острого» политического вопроса – принципиальное отличие эпохи до и после ХХ съезда.

К концу хрущевского правления профилактировалось около половины выявленных инакомыслящих. Тогда же был проведен частичный пересмотр дел 1957–1958 гг.

Важно и то, что Хрущев отказался от репрессий против сталинцев (в отличие, например, от И. Тито). Аресты сталинцев происходили, но если были сопряжены с оппозиционными действиями и (или) грубой критикой хрущевского режима и лично Никиты Сергеевича. К умеренным сталинистским выступлениям относились терпимо, например, к таким: «Сталин выдвинулся как руководитель в тяжелое для нас время, с именем Сталина связаны тяжелые годы борьбы за социализм, с ним вместе мы шли на преодоление любых трудностей, знали его как, несомненно, выдающуюся личность, и это глубоко вошло в сознание и сердце каждого советского человека. Поэтому так развенчивать его в глазах народа не следовало бы. Люди могут подумать: чему же верить? Тому ли, чему учили на протяжении 30 лет, или тому, что сейчас прочитали в докладе? На ошибках Сталина надо учиться и делать правильные выводы на будущее. В этом главное»[56]. Однако, это была точка зрения, «альтернативная» утвержденной кремлевской олигархией. И ничего. Возникло легальное сосуществование противоположных точек зрения на важнейший политический вопрос.

Таким образом, «оттепель» положила начало более осторожной, избирательной репрессивности. Но понятно, что переход к ней не мог произойти легко и сразу – неконтролируемый рост общественной активности угрожал режиму разрушением – что ярко продемонстрировали события в Венгрии, а позднее – Перестройка. Но Перестройка развернулась после нескольких десятилетий усложнения советского общества, когда не то что развернуть события вспять, но и удержать общество под контролем партийных структур было практически невозможно[57]. А в 1956 г. большинство людей, пробудившихся к общественной жизни, были заинтересованы скорее в выработке своего мировоззрения, общественной позиции, чем в ее осуществлении. Это позволяло режиму вернуть инициативу, репрессировав наиболее радикальных одиночек. Но процесс мужания общества продолжался.

Физики и лирики

С каждым месяцем «оттепели» все четче осознавались возникающие в советском обществе специфические интересы интеллигенции, директорского корпуса и других слоев общества.

Осознавая собственные интересы, советский средний класс отделялся от монолита сталинской социальной пирамиды, возникал как «класс для себя», как социально–политический субъект, как фактор социально–политической жизни. Этот процесс был необратим. И поэтому реставрация была уже невозможна.

В СССР роль среднего класса играли интеллигенция, специалисты и служащие среднего звена. Они не обладали властью, но их труд носил более творческий характер, чем труд рабочих и колхозников. Они считали себя более компетентными, чем вышестоящие чиновники, что приводило к конфликтам, неудовлетворенности результатами своей работы, которая не могла в полной мере принести плоды в рамках бюрократической системы. Сохраняющиеся противоречия между «физиками и лириками», приглушенное общим антибюрократическим настроем, отражали неоднородность советского среднего класса. Одна часть средних слоев считала главным повышение эффективности производства. Эта тенденция, которую можно охарактеризовать как технократическую, ведет к образованию социального слоя технократии – научно–производственных руководителей, которые устанавливают собственный контроль над производством независимо от форм собственности на нее. В СССР технократическая тенденция еще только формировалась и проявилась в полную силу в виде «революции менеджеров» времен Перестройки. Другая тенденция, связанная с отставанием гуманитарных начал (личностных, гражданских, демократических) была представлена той частью интеллигенции, которая стремилась вырваться из тесных авторитарно–индустриальных рамок современного общества. Но куда? Этот вопрос интеллигенция будет обсуждать десятилетиями.

Столкнувшись с табу на обсуждение политических вопросов, вольномыслие стало продвигаться в сферы философские, непосредственно не связанные с политикой и теми областями, которые уже «правильно» решены официальной идеологией.

Такая ниша была очерчена в стихотворении Б. Слуцкого «Физики и лирики»: «Что–то физики в почете, что–то лирики в загоне». Спор «физиков и лириков» стал приемлемым решением и для власти, и для интеллигенции. Интеллигенты могли в этой области удовлетворить свою потребность в дискуссии безопасным для властей образом. Сначала даже казалось, что спор еще сильнее разделит фронт фронды.

«Лирики» – гуманитарная интеллигенция, ставили во главу угла личность с ее многосторонней развитостью, а «физики» – техническая интеллигенция и индустриальная технократия (директора с инженерным бэкграундом и инженеры–управленцы) – эффективность, неотделимую от четкого разделения труда. «Физикам» требовался человек–функция, а «лирикам» – Человек Возрождения.

Характеризуя споры «физиков и лириков», П. Вайль и А. Генис писали: «Наука казалась тем долгожданным рычагом, который перевернет советское общество и превратит его в утопию, построенную, естественно, на базе точных знаний. И осуществят вековую мечту человечества не сомнительные партработники, а ученые, люди будущего… Ученый растворил двери храма и пошел в народ или правительство. Снимая с себя сан, он превращался в гражданина. Однако в России это место было занято поэтом»[58]. Гуманитарная интеллигенция с беспокойством реагировали на смелые технократические проекты, будь то использование озера Байкал в промышленных целях или создание искусственного интеллекта.

Спор «физиков и лириков» развернулся на кухнях и в курилках, но не привел к формированию сколько–нибудь оформленных партий. Вскоре два отряда интеллигенции обнаружили, что при всем различии философий, у них общий противник. Собственно, это было заметно уже на весенних партсобраниях, где наиболее радикально выступили как раз молодые физики и гуманитарии.

Сначала они двинулись в наступление «двумя колоннами» (используя более позднее выражение лирика Солженицына о его отношениях с физиком Сахаровым), но, столкнувшись с первыми поражениями, вступили в союз. Осенью антибюрократическая смычка инженерного и писательского слоев выразилась в массовой поддержке писателя В. Дудинцева, который на некоторое время стал выразителем чаяний как рационализаторов и изобретателей, о которых написал свой роман «Не хлебом единым», так и радикальных писателей, которые увидели в этой повести антибюрократический потенциал. Это вызвало уже нешуточное беспокойство власти (см. Глава II).