Сжечь Лилит должны были завтра на заре вместе с трупом Адама, на Еврейском островке, у оконечности острова Сите, где традиционно производились казни этого рода…

Анн еще довольно долго очищал квартал от неприятеля. Следовало выкурить англичан и их приспешников, засевших в домах…

Вечером молодой рыцарь побежал к приюту Отель-Дье – повидать Филиппа. Тому стало гораздо хуже. Весь горячий, юноша метался и бормотал что-то невнятное.

– Возмездие свершилось, Мышонок! Адам мертв, а Лилит завтра сожгут на Еврейском острове. Слышишь меня? Ты понял?

Мышонок бросил на него короткий взгляд. Было ли это одобрением? И если ему вскоре предстоит расстаться с жизнью, то утешит ли его мысль, что он отомщен? Анн не мог сказать наверняка.

Он предпочел не утомлять больного расспросами. Выйдя из приюта, Анн пошел через площадь, чтобы немного передохнуть в доме Вивре…

Рано утром он оседлал Безотрадного и двинулся по пустынным улицам. Бросил взгляд на спящий приют Отель-Дье, подумав о Мышонке, и продолжил путь. Вскоре уже Анн достиг оконечности острова Сите. Оттуда по мосткам можно было перебраться на Еврейский остров. Он спешился и перешел на другой берег.

Сооружение костра шло полным ходом. При свете больших факелов – поскольку день еще не занялся – вокруг столба наваливали вязанки хвороста. На столбе висел сверху герб Сомбреномов – деревянный щит, раскроенный на «песок и пасти». Проклятому гербу предстояло сгореть вместе с владельцами.

Лилит сидела в деревянной клетке под охраной двух солдат. При виде Анна она словно с цепи сорвалась. Обрушила на него поток брани и проклятий, в бешенстве сотрясая прутья клетки. Казалось, это бушует лютый зверь. Рядом лежало одеревеневшее тело Адама, избавленное от доспехов.

Анн вздрогнул. И вовсе не из-за свежести предрассветного часа. Было что-то торжественное в страшной каре, постигшей столь великих злодеев. Анн ошибался накануне, когда хотел пощадить Лилит только потому, что она женщина. Как будто зло не может обитать в женском сердце…

В некотором смысле Адам тоже был ее жертвой. И Анн пожалел своего погибшего врага, в котором текла та же кровь, что и в нем самом. Если бы не Лилит, быть может, черный рыцарь не был бы таким черным…

Послышалось пение, вызвавшее новые бешеные вопли осужденной. Через Сену по мосткам переходил давешний доминиканец в сопровождении двух священников, один из которых нес распятие на длинном древке. В то же время ниже по течению реки, со стороны Лувра появились розовые отблески зари. Настала пора приступать к казни.

Лилит бесцеремонно вытащили из клетки и привязали к столбу. Сомбреномы, быть может, были извергами, но одно достоинство у них было не отнять: мужество. Лилит поносила священников и самого Бога, плевала на распятие, бросала небу сатанинские угрозы. В конце концов, монахи отступили в ужасе. Как и в Эдене, когда она чуть не погибла в пламени костра, Лилит, даже связанная, внушила страх.

Труп Адама положили к ее ногам. Приблизился палач с факелом в руке. Его глаза были обращены на восток, на самую высокую башню Лувра: когда появится первый луч солнца, он подожжет хворост. Потянулись минуты ожидания. Все молчали, только Лилит упрямо взывала к дьяволу. Священники отказались молиться за нее… И вот тогда Анн услышал плеск у себя за спиной: к берегу причалила лодка.

Молодой человек застыл, потрясенный: из лодки вылезал Мышонок! Ценой нечеловеческого усилия юноше удалось встать. Опираясь на две палки, которые служили ему костылями, Мышонок заковылял к костру. Его подвижное лицо кривилось от боли.

Как раз в этот момент появилось долгожданное солнце, и Лилит тоже заметила Мышонка. Она громко вскрикнула:

– Филипп!

Не обращая на нее внимания, Мышонок добрался до костра и тронул рукой тело Адама. Отступил.

– Да, этот уж точно в аду… Теперь твой черед, ведьма!

Неловко подскакивая на своих импровизированных костылях, Мышонок выхватил факел из руки палача. Тот даже не пошевелился.

– Дай. Это мое дело.

Лилит испустила вопль ужаса:

– Филипп, неужели ты?.. Филипп, я же твоя мать!

– Ты мне не мать. Ты ведьма и убийца.

– Филипп, умоляю! Я люблю тебя, Филипп!

Казалось, Мышонок не слышит. Он поднес факел к костру. Поднялись первые языки огня.

– Мою мать звали Олимпой… Вот как звали мою мать.

Лилит заметалась в цепях. Она готовилась умереть гордо, но теперь ее охватило жесточайшее отчаяние. Она умоляла, взывая всем своим существом:

– Филипп, прости меня!.. Скажи хотя бы, что ты меня прощаешь!

– Сдохни, гнусная ведьма. Сдохни непрошеной, без молитв, сдохни в муках!.. Мать моя, смотри! Я отомстил за тебя. Смотри же, как горит эта сука!

– Филипп!

Вопль Лилит был столь ужасен, что присутствовавшие содрогнулись. Казалось, крик, исторгнутый из груди ведьмы, слышат даже на другом конце Парижа…

Анн, который прежде стоял не шелохнувшись, подбежал к Мышонку и подхватил его на руки. Юноша прижался к нему и зашелся в рыданиях. А жуткое зрелище продолжалось.

В студеный воздух парижского утра взметнулось ревущее пламя. Лилит оглашала окрестности страшными воплями. Кричали от боли разом и душа, и тело умирающей. Нечасто живое существо постигал столь жестокий конец.

Вскоре запах паленой плоти стал нестерпим и все заволокло едким черным дымом. Это длилось долго, очень долго… Наконец, пламя добралось до столба, и щит с гербом вспыхнул.

Мышонок, смотревший на казнь расширенными, безумными глазами, высвободился из объятий Анна. Опять взял костыли и, собрав все силы, чтобы не потерять сознания, проковылял к костру. Он взял по пригоршне горячего пепла – от останков Адама и от останков Лилит. Не обращая внимания на обожженные ладони, доковылял до берега Сены и бросил прах убийц в воду.

Потом упал на землю и больше не шевелился.

Глава 18

HODIE MIHI

В середине 1436 года, приближаясь к своим девяносто девяти годам, Франсуа де Вивре почти не изменился.

Его белоснежные волосы, красивой волной ниспадающие на шею, оставались густыми и шелковистыми. Благодаря глубокой, яркой синеве глаз взор сохранил неотразимую притягательность, и морщины почти не избороздили правильное лицо. В последние годы он разве что стал чуть ниже ростом и немного усох, хотя держался по-прежнему прямо. Его тело делалось все легче и легче, словно в конце жизни дух постепенно освобождался от телесной оболочки.

Франсуа одевался в свое обычное простое серое платье, и тем заметнее были три великие драгоценности, с которыми он никогда не расставался: на правой руке – перстень со львом, на левой – перстень с волком и на груди – брошь Розы де Флёрен.

Близость неотвратимого никак не сказалась на нраве Франсуа. По-прежнему в складке губ и во взгляде сквозило свойственное ему чуть лукавое выражение. Не было никакой напыщенной важности в этом старце, обогнавшем по возрасту всех своих современников. Наоборот, в нем чувствовалась неизменная снисходительность к людям, жизнерадостность, а порой – и порывистость.

Франсуа де Вивре не переставал любить жизнь и на закате дней благодарил Бога за то, что дал ему возможность пользоваться ею так долго. Собственно, Франсуа всегда жил скорее чувством, чем мыслью, и не любил изводить себя пустыми раздумьями. И это очень помогало ему теперь, когда он собирался дать финальную битву, единственную, которую наверняка проиграет. Он продвигался к собственной смерти без позерства, со спокойным мужеством. В последний раз он надеялся показать себя достойным имени Вивре…

Неожиданный приезд Дианы только улучшил его хорошее расположение духа. В силу обстоятельств Франсуа впервые видел жену кого-либо из своих потомков. Супруги его сына и внука умерли прежде, чем он получил возможность встретиться с ними.

Согласие между патриархом и молодой женщиной установилось мгновенно. Обоих объединяло одинаковое жизнелюбие. Франсуа сразу же полюбил Диану за ее веселость, живость и красоту – ибо, несмотря на возраст, он по-прежнему преклонялся перед женской красотой. Когда этой ослепительной черноволосой красавице случалось вечером надеть диадему, в ее облике появлялось что-то величественное. Диана немного напоминала Франсуа его собственную мать, Маргариту. И старик сказал ей, что, если будущий ребенок окажется девочкой, он был бы не прочь, чтобы ей дали именно это имя. Диана призналась: они с Анном от всей души надеются на маленького Франсуа. Впрочем, она вполне охотно согласилась на Маргариту – для девочки.