– Двенадцатого января – рьен, – по-королевски определил прожитый день Жвачин. – Тебе приспичило пить только под тосты.

Паприка сказала:

– Вначале ты пил за мои глаза, потому что они похожи на скарабеев.

Шайтанов сказал:

– Потом ты пил за навозников, потому что они извлекают пользу из того материала, какой имеют в наличии.

Солдатка Вера сказала:

– Потом ты играл на гитаре и пил за пьяницу Анакреонта, подавившегося насмерть виноградной косточкой.

Скорнякин сказал:

– Потом ты спросил: не есть ли искусство – слияние мира дольнего с миром горним? Но ответа не получил и выпил без тоста.

Жвачин сказал:

– А потом Светка увела тебя в соседнюю комнату.

– И это все? – удивился Исполатев.

Шайтанов сказал:

– Потом ты вернулся и выпил за то, чтобы Паприка трижды вышла замуж и каждый раз удачно. Это было уже сухое.

Скорнякин сказал:

– Потом ты выпил за великие чувства, потому что человек, способный на великие деяния, но неспособный на долгие страдания, долгую любовь или долгую ненависть, – не способен ни на что путное.

Паприка сказала:

– А потом я спросила тебя: что из того, что Анакреонт подавился насмерть виноградной косточкой? И ты объяснил, что это свидетельство любви Диониса к Анакреонту, а Анакреонт Диониса тоже любил, и мы выпили за взаимную любовь.

– А потом ты заявил, что готов встретиться с великой любовью, и исчез, не простившись, как английский свинтус, – сказала солдатка Вера.

Жвачин припомнил, что глухой ночью позвонил нетрезвый Ваня Тупотилов и сообщил, что в его форточку, в обличии огромной стрекозы, протиснулся Исполатев, занял его, Ванин, диван и теперь на глазах превращается в человека.

– А я, напившись, становлюсь свиньей, – признался Скорнякин.

Магнитофон заглох на ракорде. Возникла пауза, умозрительная китайская палочка с закрепленным шелком – пространство для следующей картины. На шелке контрастно и завершенно, как иероглиф, отпечаталась Анина просьба поиграть живую музыку. Жвачин подал Исполатеву гитару.

– Сегодня и я с инструментом. – Алик Шайтанов принес из прихожей гитару в пестром фланелевом чехле, похожую на эскимо в обертке.

Некоторое время щипали струны и выкручивали гитарам колки. Настроившись, Петр негромко повел тему. Шайтанов подхватил, оплел ее тугим кружевом. Обыгрывали простенький блюз в ля мажоре, понемногу расходясь и поддавая драйва. Петр синкопировал, меняя аккорды на циклический рифф, Алик тут же подлаживался – остальные, вежливо отставив тарелки, серьезно принимали безделицу за музыку. Исполатев окинул глазами зрителей: нежную Паприку, владелицу газельих очей и доверчивого сердца, убежденного, что существует очередь за счастьем – – – нагловатое лицо Жвачина с прозрачными голубыми глазами, до того ясными, будто череп его с изнанки был выложен апрельским небом – – – Скорнякина, все его добрые бугорки, ямочки и припухлости – – – сверкающую бижутерией Веру – душку с ужимками светской кокотки и маскарадом в душе, где Мессалина рядится в затрапез Золушки – – – мглистое сияние Жли – капризной шутницы, изящной шкатулочки, которую нельзя не заподозрить в сокрытии клада... На всех лицах проступало вполне натуральное удовольствие. Всем нравилось легкое трень-брень. И это не нравилось Петру. «Они такие разные, – думал Исполатев. – Отчего же мы всем угодили?» Исполатев сменил тему. Шайтанов тут же подстроился, и это было уже настоящее. Теза Исполатева тосковала о звуках, что жили в тростиночках, на тетиве натянутой, в ущельях, ветре, щепочках, о музыке, которая сама себе наигрывала песенки, но вот попалась человеку на ухо, и тот ее забрал в наложницы и с нею нынче в скуке тешится. Антитеза Шайтанова возражала, что музыку музыкой музыке нипочем не растолкуешь, что она человека хитрее и силок ей не поставить. Они здорово поспорили.

– Очень! – похвалил впечатлительный Скорнякин.

Одобрили и остальные. Вдруг Аня – изящная шкатулочка – приоткрылась, и наружу выкатилась драгоценная бусинка:

– Я думала – вы подеретесь.

Исполатев простил Ане розыгрыш.

– С какой стати? – отложил гитару Алик.

Петр посмотрел на Шайтанова:

– Я понимаю – это бред, литература, но все-таки, что ты играл?

– Я играл трамвай, вообразивший себя Прометеем. У трамвая искрит токоприемник, и получается, что он везет на крыше факел.

Исполатев молча налил в рюмку водки и, запрокинув голову, выпил. Снова включили магнитофон. Погасили верхний свет – елка вспыхнула цветным электричеством. Вспомнили, зачем собрались, и долго путались – почему по григорианскому стилю октябрьский демарш прыгнул в ноябрь, а Новый год как будто стек по календарю вспять. За спором сильно опьянел нестойкий к алкоголю Женя Скорнякин.

Дальше сознание Исполатева работало как проектор с кассетой диапозитивов – оно выхватывало картины, перемежая их дремучим мраком небытия. Внезапно Петр обнаружил, что Шайтанов сидит под елкой и пытается укусить зеленый стеклянный шар; солдатка Вера, раскрыв рот, спит в кресле, и лицо ее похоже на скворечник, сработанный под женскую головку, а рядом с ним, Петром, примостилась Жля, и он гладит ее коленку. Далее: Скорнякин, повесив бороду на гитарную деку, жестяным голосом трубит романс «Не соблазняй меня парчой», Паприка мокро плачет, стараясь не смотреть, как Аня влезает за женским счастьем без очереди; закрыв апрельские глаза, Жвачин большим и указательным пальцами сдавливает на своем горле пульсирующую сонную артерию. Картина третья: спрятавшись за отворенную дверцу платяного шкафа, Исполатев целуется со Жлей и вздрагивает от гуляющего во рту резвого жала, – краем глаза Петр видит в шкафу под рыжим кожаным пальто бутылку «Ркацители», предусмотрительно запрятанную Жвачиным на случай недопива. Следом: Исполатев, Шайтанов и румяная Варвара Платоновна – мать Жвачина, вернувшаяся из гостей, – сидя за кухонным столом, под пластиковым посудным шкафчиком, пьют водку, и Исполатев объясняет собранию, что слова античного любомудра: человек-де должен жить не по закону государства, а по закону совести и добродетели – следует понимать так: государственный закон пишется для тех, в ком нет ни совести, ни добродетели, а в ком они есть, те по законам государства не живут, а только умирают. И наконец: небольшой чулан возле кухни, в одном углу по-праздничному сыто урчит холодильник, в другом шишковатым колобком примостился рюкзак с пустыми бутылками, в пространстве между холодильником и рюкзаком Петр обнимает Жлю и шепчет в серьгу с крупным минералом какой-то нежный вздор.

Проснулся Исполатев в несусветную рань. Хозяин с солдаткой (судя по храпу и посвисту) спали в соседней комнате. Петр лежал на застланном простыней диване, совершенно голый, в пяди от его головы на подушке покоилась еще одна голова и смотрела на него мерцающим взглядом.

– Клянусь тебе, Лаура, никогда с таким ты совершенством не играла, – сказал случайные слова Исполатев. – Как роль свою ты верно поняла!

– Всех бы вас, развратников, в один мешок да в море.

– Слушай, я тебя...

– Привет! Это я тебя... В чулане, на пустых бутылках.

– Ничего не помню...

– Придется повторить, – хохотнула Аня-Жля и вздохнула в сторону: – Прости и это, Цаплев-Каторжанин...

Глава 2

Новые сведения о короле Артуре и рыцарях Круглого стола

Целая вещь не поет -
Дырочка звук создает.
Б.Б.

За ночь и утро каменный Петрополь впал в детство и растекся в хлипкое болото. Вместо крещенских морозов внезапно звезданула оттепель: с козырьков крыш срывались и глухо шлепались в вязкую кашу тротуаров девственные снежные бабашки, водосточные трубы гремели оттаявшим льдом, шарахались от труб старушки и пугливые утренние пьяницы.