Оба умолкли, глядя на купальщиков у другого берега. Макрон, задумавшись, машинально чертил что-то на земле ободранной веткой, но потом вдруг прочистил горло и добавил:

– Но ты прав и в другом. Кое-что можно было бы сделать…

Когда над землей сгустились холодные сумерки, Катон вдруг почувствовал, что дрожит. Вдобавок у него отчаянно болела голова и жгло обгоревшую кожу на всех открытых частях тела, ведь ему, как и остальным приговоренным, пришлось просидеть весь день под палящим солнцем. А как только оно зашло, небо затянуло тучами и воздух сгустился, что явно указывало на приближение дождя. Катон воспринял это как еще один знак: боги окончательно отвернулись от него. Мало им предстоящей мучительной казни, так его еще подвергают пыткам, днем – изнуряющим зноем, а ночью – холодом…

Один из лагерных рабов притащил из реки несколько фляжек воды, и каждому из арестованных позволили увлажнить пересохшее горло, выпив несколько пригоршней. Но еды не давали: в походных условиях избытка припасов не было, и расходовать провизию на завтрашних мертвецов никто не собирался. Катон сказал себе, что в этом есть смысл. С логической точки зрения, это вполне оправданно. Вряд ли что-нибудь может быть логичнее в сложившихся обстоятельствах. Куда больше всех других соображений его терзала мысль о том, что он решительно ничем не заслужил завтрашнюю кару. Он сражался с врагом лицом к лицу, еще не имея никакого опыта, когда малейшая оплошность грозила ему смертью. Он принял участие в опаснейших поисках, позволивших найти угодивших в плен родных самого командующего и освободить их, вырвав из рук жестоких друидов. Около двух лет назад он рисковал быть сожженным заживо, спасая Макрона в том германском селении. Каждая из этих акций была сопряжена с огромным смертельным риском, но он шел на это с готовностью, осознавая ситуацию. Гибель в ходе одной из них была бы естественной, ибо он заранее знал, что подвергает себя опасности. Такова цена, которую приходится платить тому, кто избрал воинскую профессию.

Но это? Хладнокровная расправа, призванная послужить устрашающим примером для других легионеров? Но хотелось бы знать, примером чего? Того, что случается с трусами? Но он не трус. Нет, на самом деле он испытывал страх чаще, чем готов был признать, да что там страх – ужас. Однако всякий раз ему удавалось преодолеть это чувство, и он продолжал сражаться, несмотря ни на что. Разве это не храбрость, пусть своего рода? Конечно, храбрость.

Битва у брода не составляла исключения. Он сражался с тем же энтузиазмом, движимый желанием, чтобы его видели в первой шеренге, ведущим бой бок о бок со своими подчиненными. Он не прятался позади строя и побуждал солдат противостоять врагу личным примером, а не пустыми призывами да жестокими угрозами в адрес тех, чья трусость не защищена чином. И оказаться осужденным на казнь за преступление, в котором не было и толики его вины, причем даже не чьей-то злой волей, а в силу нелепой, слепой случайности, казалось ему худшим, что только можно вообразить.

Первые капли дождя начали покалывать его обожженную солнцем кожу, холодный ветер шевелил высокую траву и шелестел в листве росших вдоль берега деревьев. Молодой центурион лег на бок и свернулся клубочком, чтобы подольше сохранить тепло. Ремни, туго стягивавшие запястья и лодыжки, натерли кожу до крови, так что любое движение отзывалось болью. Он попытался не шевелиться и закрыл глаза, хоть и знал: это его последняя ночь в этом мире. А ведь раньше Катон думал о том, что надвигающаяся неотвратимая смерть заставит его жадно вбирать в себя окружающую действительность в мельчайших подробностях, чтобы удержать все в сознании, не упустить напоследок ничего из того, что составляет радость бытия.

«Удержать день, – пробормотал Катон и издал горький смешок. – Проклятье!»

Не было у него сейчас ни остроты прощального восприятия мира, ни возбужденного стремления прочувствовать каждое оставшееся мгновение жизни – только тлеющий гнев, отклик на несправедливость всего происходящего да ненависть к центуриону Максимию, столь жгучая, что казалось, кровь вот-вот закипит в его жилах. Максимий будет жить и получит возможность постепенно искупить позор своего провала у брода, в то время как Катону предстоит переправа через совсем другую реку, откуда никому нет возврата. И он никогда не сможет доказать, что неповинен в том, из-за чего был подвергнут казни.

Настала ночь. Все так же продолжал лить дождь, все так же дул ветер, а Катон лежал на земле, дрожа и от холода, и от накатывавших на него волнами гнетущих мыслей и образов. Большинство сидевших или лежавших вокруг приговоренных, как и он сам, молчали. Некоторые тихонько, вполголоса, переговаривались, а один, не выдержав нервного напряжения и дневного палящего зноя, еще до заката тронулся умом и теперь то и дело начинал громко призывать свою мать, но крики его всякий раз стихали, постепенно переходя в сдавленный бессвязный лепет.

Судя по тому, что из палаток Третьей когорты не доносилось ни звука, недавние сослуживцы осужденных тоже, видимо, пребывали в подавленном состоянии. А вот из-за лагерного вала Второго легиона звуки доносились: возгласы игроков в кости, выражавшие то радость, то разочарование, обрывки распевавшихся у костров песен, уставная перекличка часовых. Всего сотня шагов – и совсем другой мир.

Над головой, в разрыве между облаками, на черном бархате безлунного неба проступили звезды, напоминая Катону о собственной незначительности в сравнении с грандиозностью окружающего мира, и к первой смене ночной стражи он уже почти смирился с собственной участью. Короткий сигнал трубы, прозвучавший в лагере легиона, обозначил второй час ночи, и двое легионеров, назначенных в караул при приговоренных, нетерпеливо ожидали смены. Дождь барабанил по их шлемам, холодный ветер заставлял плотнее укутываться в намокшие плащи.

– Что-то они не торопятся, – проворчал один. – А чья нынче очередь?

– Фабия Афера и Нипия Кессона, оба из недавно прибывших.

– Долбаные новобранцы, – первый караульный сплюнул на землю. – Я от них прямо ошалел за эти дни. Ублюдки хреновы, у них что башка, что задница – все едино.

– Золотые слова, Васс. И эти их задницы заслуживают хорошего пинка. Когда бы не эти педерасты, хренова когорта не вляпалась бы в такое дерьмо.

– Да уж, славного пинка каждый из них заслуживает… Ага, смотри – никак тащатся.

Из темноты появились две фигуры: даже дождь и ветер не могли заглушить шарканье их сапог по траве.

– Какого хрена вы так долго валандались?

– Ни хрена мы не валандались, – прозвучал из темноты голос одного из бойцов, поддержанный коротким смешком его спутника. Оба шагнули вперед, чтобы сменить товарищей.

– Постой-ка, – пробормотал Васс, всматриваясь в сумрачные фигуры. – Никакие это, на хрен, не Кессон с Афером. Кого это сюда принесло?

– Произведена маленькая замена.

– Да кто вы такие?

Увенчанная шлемом голова Васса подалась вперед, чтобы получше разглядеть новоприбывших, и в тот же миг вылетевший из темноты кулак с хрустом врезался в его челюсть. Ослепляющая вспышка света внутри его черепа – и караульный без чувств рухнул на землю.

– Что за?.. Кто…

Второй караульный мгновенно схватился за рукоять меча, но не успел вытащить клинок из ножен и на ширину ладони, как тоже был сбит с ног и грохнулся на землю с такой силой, что из легких вышибло весь воздух.

– Ух ты! – пробормотал Фигул и помахал рукой. – У этого урода челюсть как валун.

– Зато он и грохнулся, как валун, – промолвил Макрон, поставив на землю большой мешок, звякнувший металлом. – Да, не хотелось бы мне подвернуться под твой кулак.

Фигул издал смешок.

– Похоже, тех козлов, которых мы приложили у интендантского шатра, это тоже не порадовало.

– Ага. Очень смешно. Правда, один из них нас узнал. Ты понимаешь, что это значит?

– Знаю, командир? Но что теперь поделаешь… мы продолжаем или как?

– Конечно, продолжаем… Катон! – тихонько позвал Макрон. – Катон! Где ты тут?