«И откуда я знаю имя Вайденфельд? – промелькнула в голове мысль. – Откуда, дьявол его забери?»
– Так ты был солдатом? – выспрашивал Тойбер. – А палачом почему не остался? Я про вас, Куизлей, много слышал, крепкий род. По всей Баварии немало хороших палачей это имя носит. А ты почему отцовское дело не стал продолжать?
Якоб надолго замолчал. И заговорил, только когда Тойбер поднялся и собрался уходить.
– Мой отец мертв. Его убили, когда мне было четырнадцать. Забили камнями, потому что он снова явился на казнь слишком пьяным. – Куизль уставился в пустоту. – Тогда он уже в третий раз устроил бойню на эшафоте. Вечное пьянство перед казнями его погубило.
По лицу его пролегла тень.
Крики толпы… На полу эшафота валяется отрубленное ухо… Отец покачивается, падает, толпа смыкается над ним, проглатывает… Мать плачет целыми днями, и Якоб не выдерживает. Не оборачиваясь, он следует за боем барабана…
– Эй, ты живой там? – Тойбер потряс Куизля, который, казалось, на мгновение потерял сознание.
Шонгауский палач, подобно мокрому псу, встряхнул головой, чтобы разогнать дурные мысли.
– Нормально. Просто поспать надо… – Он прикрыл на секунду глаза. – Проклятая война, никак из головы не уходит.
Филипп окинул его испытывающим взглядом.
– Куизль, Куизль, – проговорил он. – Кто бы за этим всем ни стоял, добился он гораздо больше, чем, наверное, рассчитывал. У тебя в глазах такая боль стоит, какую ни одна дыба не причинит… – Он вздохнул и поднялся. – Пойду я, пожалуй. Выспись хорошенько. Завтра еще поесть принесу.
Пригнувшись, он выбрался из комнатки и придвинул бочку к проходу. Якоба снова окутала тьма.
И хотя вокруг ничего не было видно, глаза он старался не закрывать.
Пекарь Йозеф Хабергер лежал на кушетке и постанывал от удовольствия.
От ежедневного размешивания теста мускулы становились жесткими, как старая кожа. Значит, самое время наведаться в купальню к Мари Дайш. Она единственная во всем Регенсбурге умела так размять измученное мужское тело. Руки у нее были сильные, как у мясника, и при этом мягкие, как у самой ласковой шлюхи. Хабергер закрыл глаза и похрюкивал от наслаждения, а по спине скользили пальцы Мари.
– Выше, чуть левее, – простонал он. – Лопатку… Проклятое тесто, в могилу меня скоро сведет…
Пальцы Мари снова перебрались к лопатке и принялись ловко разминать больное место.
– Так лучше? – прогудел над ним низкий голос купальщицы. Шириной бедер она походила на средних размеров бочку и силой обладала соответствующей.
Йозеф что-то согласно пробормотал. Он любил толстых женщин. Таких, у которых есть за что взяться, а во время любовных игр между мягких и теплых грудей лежишь как на подушке. Собственная его жена была тощей, малокровной мегерой, и ребра из нее торчали, словно ножи; последний раз они впивались в Йозефа во время зачатия младшего сына. С тех пор минуло пять лет. Но зачем вообще нужна жена, когда есть Мари Дайш? Поэтому пекарь ходил в купальню, где ему еще пускали кровь, ставили пиявок и подстригали бороду: за все это он охотно выкладывал по полгульдена каждую неделю. Раньше, в годы его молодости, таких благословенных заведений в Регенсбурге было гораздо больше. Но французская болезнь и помешанные протестанты превратили эти некогда райские места в логова греха и разврата. Теперь их осталось не больше полудюжины на весь город.
И теперь еще купальней Гофмана стало меньше…
Приятное расслабление в жирном теле на какое-то время отвлекло пекаря от забот, которые вот уже несколько дней преследовали его, словно зловредные демоны. Но теперь тревоги навалились на него с новой силой. Он прикрыл глаза и, вслушиваясь в тихое пение над ухом, почувствовал вдруг, как сердце словно в тиски зажало. Йозеф знал, что никакой массаж не сможет облегчить его страданий.
Однозначно, они зашли слишком далеко. Их совместный план был не то чтобы опасным – он был сумасбродным. Любая оплошность – и они погубят весь город. Цирюльник Гофман прав был, когда пытался убедить остальных, насколько безумны их намерения. Он просто взял и отказался продолжать. Вот только к чему это привело? Теперь Гофман лежал на кладбище с перерезанным горлом; истлевал рядом с женой, этой наглой канальей. Не исключено, что это она нашептала мужу, что с этим надо просто завязать.
Но просто завязать в этом деле никому не позволят.
После смерти Гофмана Хабергер допустил ошибку, о которой теперь сожалел, как ни об одной другой в жизни. Он дал волю отчаянию и обвинил остальных в убийстве. А те молча сидели напротив него; упреки пекаря отскакивали от них, как от стены. В этот момент Йозеф понял, что ступил на запретную территорию. Их убеждения засели в них уже слишком глубоко, теперь они ни за что не отступятся.
С ним или без него.
Он быстро понял, что со своими необдуманными высказываниями стал для них опасным свидетелем. С тех пор ему за каждым углом мерещились убийцы, за каждой дверью слышался скрип тетивы – даже под кроватью или в отхожем месте могла поджидать смерть. А с другой стороны, он был им нужен! Не могли же его просто взять и списать со счетов? Самого известного пекаря в городе, поставлявшего хлеб в ратушу, Рейхстаг и богатейшим патрициям…
Впоследствии вся их затея стала казаться Йозефу громадным, просто вопиющим злодеянием. Дьявольским преступлением, столь ужасным, что каждый из них будет до скончания мира жариться за него в аду. Потом Йозеф подумывал даже выдать всех, но слишком боялся возмездия. Кроме того, что будет с ним самим, когда все вскроется? Он слышал, что предателя вешали самым первым, после чего вскрывали брюхо и, наконец, четвертовали. Что, если и ему уготована подобная участь?
Терзаемый страхами, он даже не заметил, как пение Мари внезапно смолкло. И пальцы тоже вдруг куда-то исчезли. Хабергер хотел было изумленно подняться, как снова почувствовал на спине ладони. Пекарь облегченно вздохнул: вероятно, Мари просто взяла еще немного оливкового масла и теперь готова была заняться правой лопаткой. Йозеф снова прикрыл глаза и постарался разогнать дурные мысли и полностью сосредоточиться на предстоящем массаже.
Ладони заскользили вдоль спины, пока снова не оказались у лопаток. Йозеф почувствовал вдруг, что теперь они стали какими-то жесткими, в них уже недоставало изящества, женственности. И сминали сильнее, чем прежде.
Гораздо сильнее.
Казалось, они стремились раздавить мускулы.
– Благодарю, Мари, – выдохнул Йозеф. – Я плеч уже и не чувствую.
Но ладони не останавливались. Вместо этого они скользнули еще выше и оказались теперь возле шеи.
– Что, черт побери…
Йозеф попробовал встать, но сильные руки безжалостно прижали его к кушетке. Он попытался закричать – и почувствовал, как пальцы сомкнулись на его горле и, капля за каплей, стали выдавливать из него жизнь.
Пекарь задергался, словно рыба на берегу, попытался скатиться с кушетки, но руки придавили его к доскам, как безвольную тушу. Лицо сначала налилось красным, потом посинело, и язык жирным червем свесился изо рта. Наконец Йозеф всхрапнул в последний раз, и тело его обмякло.
Прежде чем закатились глаза, прямо перед своим носом Йозеф увидел руку: на ней выступали мощные жилы и, словно под лупой, густой порослью курчавились волосы. Ладонь пахла терпким мужским потом.
«Странно, больше не чувствую никакой боли», – подумал Йозеф.
И провалился в черный туннель, а в конце его сиял неземной свет.
Ближе к полудню Симон, воодушевленный увлекательной беседой с отцом Губертом, покинул резиденцию епископа. В кармане у него покоилось запачканная пивными брызгами грамота епископского пивовара.
Они обсуждали Декарта, чей Discours de la methode лекарь прочитал еще во время учебы в Ингольштадте. Больше всего по душе ему пришлась революционная идея, что любому явлению можно дать рациональное объяснение. Захмелев от прохладного пива, которое ему то и дело подливал монах, Симон принялся рассуждать, каким образом Декарт раскрыл бы убийство цирюльника. Философ, наверное, на каждую загадку нашел бы простейший ответ. Симону пришлось со вздохом признать, что сам он не обладал столь блестящим умом, как Декарт. И все же лекарь прилагал все усилия, пытаясь выстроить логическую цепочку, но проклятый алкоголь делал свое дело.