– Твоя тоска утолится, дитя моё, – прожурчал успокоительный голос Левкины, ложась в сердце Дарёны яблоневым лепестком. – Млада вернётся в своё время. Но лучше не зови и не ищи её: этим ты только лишаешь её покоя, который ей так нужен. Каково тебе, когда твоя дочка кричит? Разве твоё сердце не рвётся в мелкие клочья от её истошного плача? Нельзя ни спать, ни есть, ни радоваться, ни отдыхать, ни работать… Ты бежишь и успокаиваешь своё дитя. Так и Млада мучается с тобой. Но ведь ты – не дитя! Она чувствует тебя, и лучший способ ей помочь – это даровать покой. А для этого успокойся сама и просто жди.

– Сколько ещё ждать, матушка Левкина? – вздохнула Дарёна. – Я измучилась в разлуке.

– В том-то и беда, что ты думаешь о себе, – покачала головой Верховная Дева. – О том, как ТЕБЕ плохо. А ты возьми и подумай о благе твоей супруги! Тишина надобна ей, дабы её душа поскорее исцелилась, оттого она и ушла подальше от всех. Не тревожь её, не кличь, не старайся напасть на её след. Чем тише будет вокруг неё, тем быстрее заживёт её душа, и она вернётся домой.

Горьким целительным отваром пролились слова Левкины, очищая взгляд Дарёны и открывая ему колкую правду. Неужели она, точно младенец, дёргала и беспокоила Младу, лишая её такой необходимой тишины? Израненная острыми шипами осознания, Дарёна смолкла, и даже кусок пирога не лез ей в горло.

Улеглись хлеба в золотые снопы; тяжёлое, крупное зерно дышало сытостью, обещая знатные калачи, овёс тоже уродился добрый. Озимые высеяли в срок – намучились все в страде крепко. Дарёну на пашне сморил обморок: солнце ударило в темечко, и она упала в чёрную и жирную борозду, охваченная прохладной лёгкостью дурнотных мурашек. Звенел высокий небосвод, качалась и пела земля, а у души выросли белые крылышки, точно у капустницы. Еле успела Дарёна поймать её… Очнулась она в тени пышных рябин около кромки поля; мокрый платок холодил голову, в теле тёплым киселём разлилась истома.

– Отдохни, сердешная, – хлопотала над нею Крылинка, доставая из корзины жбан. – Вот, кваску испей. А может, вовсе домой пойдёшь? И без тебя управимся.

– Нет, нет, матушка, – простонала Дарёна, упираясь локтем в траву. – Ежели я пойду, кто ж работать станет? Рук мало, а дела много…

Если Рагне на большом сроке было простительно не участвовать в полевых работах, то себя Дарёна не имела права щадить. Серпом и косой она срезала свою тоску на корню, а теперь, шагая по тёплой земле, разбрасывала золотые семена покоя, чтобы всходы поскорее исцелили Младу.

Тяжёлой гроздью упало лето в корзину, и огненно-пёстрым покрывалом простёрся по Белогорской земле месяц хмурень [33]. В лукошках, что появлялись около крыльца, алела теперь осенняя ягода – брусника, клюква; порой Млада подкидывала свежепойманную птицу и рыбу, и от этой заботы сердце Дарёны согревалось нежностью, а взгляд увлажнялся солёной пеленой. В листопаде Рагна разрешилась от бремени близнецами, как и предполагала; роды проходили трудно, супруга Гораны потеряла много крови, но целительный свет Лалады из рук оружейницы спас её. Растянувшись на соломенной лежанке в бане, полотняно-белая, измученная Рагна с усталой лаской поглядывала то на одну, то на вторую дочку, которые пищали и мяукали по бокам от неё.

– Ну что, лада? Хочешь не хочешь, а одну из них мне кормить, – шевельнула она в полуулыбке серыми губами. – У тебя Зарянка на сиське висит; двоих ты ещё потянешь, а вот третье дитё лучше мне отдай. Быть ему белогорской девой.

– Добро, – кивнула Горана, с теплом во взоре склоняясь над супругой и новорождёнными дочками. – Пускай дева растёт, красавица да рукодельница.

За оконцем бани шелестел дождь, мокрый сад ронял жёлтую листву, закрома ломились от хлеба, а обе родительницы, приложив к груди по малышке, праздновали осень «урожаем» детей. Та, что отведала молока Гораны, получила имя Воля, а будущая белогорская дева стала Горлицей.

Катился годовой круг, позвякивая днями-бубенцами, и вот – прикатился к первой пороше. Кончились полевые и огородные дела, засели женщины за ткацкий стан. Много Дарёна полотна наткала супруге на рубашки, да вот только от самой Млады пока оставались лишь кошачьи следы на первом, полупрозрачном снежном покрове. Каждое утро с затаённой щемяще-сладкой грустью на сердце выглядывала Дарёна на крыльцо – не лежит ли там очередная связка рыбы? Завидев гостинцы и отпечатки лап, она бросалась к ним, любовно изучала, касалась пальцами холодного белого кружева. Каждая вмятинка от кошачьего пальца была родной и любимой – обнять бы, запустить руки в чёрный мех, уткнуться в тёплый бок, заурчать от переполняющей сердце нежности… Но пока не позволяла кошка поймать себя в объятия, и Дарёна, памятуя о словах Левкины, старалась не беспокоить Младу своими слезами и поисками.

Но тяжко висело на душе ожидание, уходя в серую вьюжную даль зимней дорогой – ни конца, ни края не видать. Как его вытерпеть, как допить до дна рябиново-терпкую тоску? Продышав в морозных узорах дырочку, Дарёна выглядывала на залитый солнцем двор и сад, сверкающий нарядом из инея, а Зарянка уже вовсю ползала по горнице – успевай только ловить, чтоб не ушиблась. Вытаращив незабудковые глазёнки-пуговки, она с удивлением познавала мирок, ограниченный стенами дома; вдобавок к грудному молоку она с удовольствием кушала разваренную и растёртую в кашицу рыбу, печёные яблоки, перетёртые овощи, овсяное толокно. Ела всё, что ни дадут, нос ни от чего не воротила, а росла как на дрожжах, чем и радовала всё семейство. Когда резались первые зубки, малышка слегла с жаром и плакала без остановки, но примочки с водой из Тиши скоро уняли боль, и к середине зимы Зарянка щеголяла парами нижних и верхних резцов.

Миновала Масленая седмица, солнца прибыло, заговорили серебряными голосами ручьи, а на ветках хвастались чёрными лоснящимися кафтанами грачи-щёголи. Месяц снегогон одел землю в блестящий панцирь наледи; пускай и выглядели голые деревья неказисто, но солнечные дни, сливаясь в сверкающее ожерелье, пробивали тропинку к лету. Хоть и неудобно Дарёне стало с огромным животом, однако она себя не жалела: хлопотала по дому, стряпала, стирала, полоскала бельё. Если зимой полоскать приходилось в проруби, то сейчас, когда на реках тронулся лёд, она выбирала для этих нужд небольшие ручьи: так удобнее было подступиться к воде. Проваливаясь ногами в талый ноздреватый снег, Дарёна щурилась от слепящего солнца, а руку ей оттягивала большая корзина с выстиранными вещами. Едва она поставила её на берег и достала рубашку Гораны, чтобы окунуть её в сверкающие струи, как живот мощно опоясала боль.

– Ой-ёй-ёй, пресветлая Мила, пособи, – взмолилась Дарёна, согнувшись в три погибели и пыхтя.

Бельё так и осталось у ручья, и забирать его пришлось потом матушке Крылинке. Переступив порог дома, Дарёна навалилась плечом на дверной косяк.

– Матушка!… Рагна!… – позвала она сдавленно. – Началось, кажись…

Это был второй раз, и теперь Дарёна знала, чего ожидать. Лёжа на соломе с раздвинутыми в стороны ногами, она то проваливалась в угольный мрак боли, то выныривала в явь, к сосредоточенным лицам Крылинки и Рагны.

– Пой, Дарёнушка, полегче станет, – подсказала ей супруга Гораны. – У тебя в тот раз хорошо вышло…

вернуться

33

хмурень – сентябрь