Та и хотела бы, да слова всех песен рассыпались ворохом сухих листьев, и память зияла чёрной бездной, как разинутый в муке рот. Была бы Млада рядом – и эта холодная пустота уютно заполнилась бы пушистым урчащим комочком нежности, но сейчас Дарёна могла лишь мычать себе под нос, ощущая, как твердь неумолимо, безнадёжно уплывает из-под неё. Получалась не песня, а жалкий, прерывистый стон, в котором ни ладу, ни складу не угадать. В какой-то миг сердце съёжилось от стылого веяния безысходности: ей не пережить этих родов…

– Не могу, – проскрежетала она зубами. – Не идёт песня…

– Ничего, ничего, сейчас я тебе боль-то уберу, – склонилась над нею Крылинка.

Её тёплые пухлые ладони легли на живот Дарёны, и стало легче. Чудеса творили эти руки: чернильный полог боли с кровавыми прожилками-сполохами сполз с сознания, и Дарёна вздохнула свободнее. Однако ж всё равно иссушенная тоской по Младе душа не выпускала росток песни, и не было Дарёне убежища в светлом чертоге забвения, в который она умудрилась нырнуть во время рождения Зарянки. Сейчас приходилось всё чувствовать в полной мере.

– Давай, голубка, пой с нами, – ободряла Крылинка. – Всё полегче будет…

Ой, люли, ой, люли,
Прилетели журавли.
Крылья их серeньки,
Шейки их длиннeньки,
Бочку мёда им поставлю,
Бочку крепкого поставлю –
Пусть промочат горлышки,
Пусть почистят пёрышки,
Да на крыше – где повыше –
Вьют для деток гнёздышки.

Плывя на волнах этого ласкового мурлыканья, Дарёна начала понемногу подтягивать:

Как во светлом во бору
Шум да гомон поутру:
По тропинке шла девица
Да несла мешок пшеницы,
Звать её Любавой,
А мешок – дырявый.
Шла по тропке день-деньской –
Донесла мешок пустой.
А у нас – полнeнько,
Дитятко близeнько.
Добру сказочку скажу,
Алый пояс развяжу,
Узелки все – врозь!
Все метёлки по светёлке
Пляшут вкривь да вкось!
А у нас всё пряменько,
Скоро будешь маменька.

Дарёна унеслась душой в песенный перезвон сосен, а когда открыла глаза, до её слуха донеслось писклявое мяуканье младенца.

– Как дитятко назовёшь? – мягко проворковал голос Крылинки.

На ресницах Дарёны висела звенящая истома: похоже, ей снова удалось забыться в песне. Тело уже не помнило боли, а на груди попискивало родное существо с мокрой темноволосой головкой. Черт приплюснутого личика ещё не разобрать, но в припухлых щёлочках век уже поблёскивали синие яхонты глаз – как у всех в роду Черносмолы.

– Незабудкою назову её. – Язык еле ворочался в пересохшем рту Дарёны, а в груди ещё перекатывались отголоски песни. – Кто хоть раз её увидит – уже никогда не сможет забыть.

– Ох и краса неземная вырастет! – добродушно проквохтала Крылинка, возвышаясь над лежащей Дарёной большой горой, покатой и округлой, как Нярина.

С второй дочкой Дарёна познала все прелести кормления. Насколько спокойной была Зарянка, настолько крикливой и привередливой оказалась её младшая сестрица; Незабудка просила грудь несколько раз за ночь, но сосала помалу – скорее, просто хотела удостовериться, что матушка рядом. Из-за этого Дарёне приходилось спать урывками, а днём не очень-то приляжешь – дел домашних невпроворот, не взваливать же всё на Крылинку! Рагна тоже кормила, но Горлица будила её всего пару раз за ночь, да и сон у неё от природы был хороший – покормив дочку, супруга Гораны тут же засыпала снова. У Дарёны с этим всё обстояло не так просто: разбуженная, она могла ещё некоторое время маяться в постели, иногда вплоть до следующего крика малышки.

Недосып сдавливал голову, словно плотно сидящий шлем, на веках постоянно висела тяжесть, и за месяц такой жизни Дарёна погрузилась в неотступный, нескончаемый бред. Сквозь его завесу изредка вспышками пробивалась явь; руки выполняли в полузабытье привычную работу, Дарёна ходила, ела, что-то бормотала, с трудом понимая, что ей говорят. Заслышав чей-нибудь голос, она вздрагивала, и с её глаз с жужжанием сползала искрящаяся глухая пелена.

– Ась? Чего? – переспрашивала она, не расслышав с первого раза.

Плавая в вечном полусне, она бредила подушками и перинами: те толклись вокруг неё стаями, манили прилечь, щекотали своими мягкими боками. Уже не радовало её ни яркое, прогоняющее снег солнце, ни набирающая силу весна, а свои родительские обязанности по отношению к старшей дочке Дарёна исполняла бездумно, бесчувственно. Зарянка недавно пошла, и за ней нужен был глаз да глаз, но Дарёне в её состоянии уже самой требовался присмотр.

Однажды, следуя за стайкой крылатых подушек, она шагнула в проход. «Ну, куда же вы, дайте мне на вас лечь!» – бормотала она, пытаясь поймать хоть одну вёрткую плутовку и сунуть себе под голову, как вдруг пушистое прикосновение согрело ей ногу. Явь прорезалась сквозь щитки склеенных век: это юная чёрная кошка тёрлась о неё с мурлыканьем. Котёночек этот был ростом с большую собаку, а его круглые незабудковые глазёнки уставились на Дарёну детски-несмышлёным взором.

А под ногами у неё разверзлась до дурноты глубокая пропасть, по дну которой тёк блестящей лентой горный ручей… Отшатнувшись от края, Дарёна осела на молодую коротенькую травку подле своей корзины с бельём, а котёнок с урчанием потёрся усатой мордочкой о её щёку.

«Ма!» – отчётливо услышала она в голове голосок дочки.

Отголоски испуга ледяными иголочками покалывали тело, сердце загнанно билось в горле, высота гудела в ушах ветром, и Дарёна даже не сразу сообразила, что видит перед собой первое обращение Зарянки в кошку. Пальцы сами потянулись к густому чёрному меху, лоснившемуся на солнце, зарылись в него, и Дарёну пушистым теплом обступало осознание: дочка спасла ей жизнь. Ещё шаг в полусне – и её изломанное тело плыло бы сейчас на волнах ручья.

– Ты – мой котёночек, пушистик мой маленький… – Слезинки скатывались по лицу Дарёны горячими струйками, холодный ветер обдувал щёки, а из груди рвались тихие всхлипы. – Прости меня, моя родная, я совсем о тебе забыла… Я обо всём и обо всех на свете забыла, даже саму себя не помню! Я так устала…