– Он твой отец, – подумав, сказала она. – Он дал тебе жизнь.

– Невелика заслуга – один раз поработать членом, – съязвила девочка.

Бах! На голову обрушился удар, во рту стало солоно: от отцовского подзатыльника Северга до крови прикусила язык.

– Замолчи, маленькая неблагодарная дрянь, – сквозь оскаленные клыки прошипел отец.

Мать вскочила, со стуком опрокинув тарелку, и влепила супругу такой хлёсткий удар хмарью, что тот опрокинулся вместе со стулом. Никогда прежде Северга не видела её такой разгневанной: светлые глаза сверкали яростными льдинками, верхняя губа подрагивала, обнажая презрительный оскал белых клыков. Это было странное, будоражащее и дышащее морозом чудо, и Северга застыла от восторга. В гневе мать была великолепна, превратившись из вечно витающего в облаках зодчего, принадлежащего лишь своей работе, в прекрасную женщину-оборотня, в навью с волчьими клыками и заострёнными ушами. Этот миг вдруг высветил в ней доселе незнакомую Северге леденящую красоту, и девочка залюбовалась. Домашний кафтан с завышенной талией подчёркивал по-девичьи упругую грудь матери, высокие сапожки облегали стройные голени, а костяшки пальцев побелели, сжимая столовый нож.

– Тронешь дочь хоть пальцем, оскорбишь хоть словом – вышвырну на улицу, – негромко, но весомо отчеканила она, словно молотком вбивая в отца каждое слово. – Я не шучу, голубчик. Останешься с голым задом и без гроша в кармане – может, твои приятели приютят тебя? Да, да, те самые, которые клянутся тебе в вечной дружбе, пока ты тут их привечаешь и щедро угощаешь, но тут же отвернутся от тебя нищего.

Горло отца зарокотало гортанным «гр-р-р», его великолепная чёрная грива вся вздыбилась, и он процедил, сверля мать взглядом высветленных злобой волчьих глаз:

– Чтоб тебе сквозь дыру в междумирье провалиться…

– Что ты сказал? – грозно двинув бровью, переспросила мать. Удар толстого кнута показался бы ласкающим поглаживанием по сравнению с этим взглядом.

– Прости, госпожа, – тут же поджал хвост отец. – Но по-моему, наша дочь слишком уж дерзка на язык.

– Да, кажется, есть немного, – остывая и возвращаясь к своему обычному чудаковато-отстранённому и самоуглублённому виду, молвила мать. – Надо мне будет как-нибудь ею заняться… Работа съедает всё моё время, увы. Сегодня я слишком устала, простите. Я пойду спать.

Северга ещё долго пребывала под впечатлением от настоящего лица матери, с которого упала маска мягкотелой, рассеянной зодчей – создания не от мира сего, позволяющего алчному и праздному мужу помыкать собой и пускать на ветер не им заработанные деньги. Возбуждённая бессонница не давала ей сомкнуть глаз, и девочка, не вытерпев, прокралась в спальню родительницы. Та покоилась на пышном высоком ложе под балдахином в гордом и холодном одиночестве: Барох спал в другом конце дома, посещая супругу, лишь когда та была в настроении, а такое случалось в последнее время нечасто. Северга боялась дышать, любуясь лицом цвета топлёного молока с налётом сонной пенки; голубоватые тени печатью утомления лежали под глазами, но рот, всегда казавшийся Северге каким-то вялым и безвольным, теперь приобрел твёрдость, а возле уголков губ ещё не изгладились жёсткие складочки. Где-то в кишках у Северги тепло ёкнуло, и невидимая сила потянула её к лицу спящей матери, сокращая расстояние между их губами.

– Что ты здесь делаешь? Что ты хотела?

Мать проснулась и смотрела на Севергу в упор. Та вздрогнула от неожиданности и отпрянула.

– Я… э… Мне приснился дурной сон, и я боюсь снова засыпать, – не моргнув глазом, сочинила она на ходу.

– Ох, беда мне с тобой, – вздохнула мать. – Ты уже слишком большая девочка, чтобы бояться плохих снов, но… ладно, можешь лечь со мной, если тебе так будет спокойнее. Но сплю я чутко, так что не вертись с боку на бок. К утру мне нужно встать отдохнувшей. Завтра много работы.

У матери всегда было много работы, которая по капельке выпивала её душу. Для восстановления сил ей требовался глубокий и продолжительный сон в одиночестве, и сегодняшнее исключение показалось Северге удивительным. Скоро мать уснула снова, а ей всё не спалось: горячий комочек разбухал и неустанно тлел в низу живота. Самым естественным, самым прекрасным ей казалось женское тело, а от мысли о мужском к горлу подступал сгусток тошноты. Эти грубые волосатые лапы и этот… отросток. Брр.

Мать была единственным существом, чье расположение она хотела бы завоевать, но та оставалась недосягаемой и холодной, как Макша в небе. Для неё существовала только работа. С отцом у Северги установились неприязненные отношения: с её стороны было презрение, с его – тихая злоба. Его лицемерная слащавость, которую он источал ей в глаза, не могла обмануть Севергу: он и мать так же тихо ненавидел у неё за спиной, хотя жил полностью на её содержании, не проработав в жизни и дня.

– Скорее бы уж моя стерва отдала остатки своей души своим обожаемым камням, – разглагольствовал он в тёплом обществе изрядно подвыпивших приятелей, во всём ему поддакивавших. – Все её денежки и дом достанутся мне – заживу тогда!

– А если она дочке всё завещает? – подначивали друзья. – Останешься вдовцом с голой жопой…

Слыша все эти разговоры, Северга ожесточалась сердцем. Ей хотелось плюнуть в лицо отцу, и однажды она не вытерпела – вошла в обеденные покои, где тот бражничал с приятелями, и в лоб спросила:

– За что ты так ненавидишь матушку? Что плохого она тебе сделала? Она исполняет все твои прихоти, ты всегда сыт, одет, пьян и делаешь всё, что тебе вздумается, не утруждая себя работой. Почему ты желаешь ей смерти? Ты готов нож ей в спину вонзить!

– А я скажу тебе, дорогая, – недобро прищурившись и вперив в Севергу пристально-нетрезвый, ядовитый взгляд, ответил отец. Осушив кубок, он с резким, злым стуком припечатал его к столу. – Да, доченька, эта сука кормит меня, обувает и одевает, но делает это с таким видом, что у меня, веришь ли… кусок в горле застревает! Вот здесь! – Отец, остервенело скалясь и бешено выкатив глаза, сдавил рукой своё горло. – Мне хочется блевануть, когда она чинно сидит напротив меня за ужином, всем своим видом говоря мне: «Ты ничтожество, букашка, ты моя собственность. Захочу – буду кормить, а надоест – выброшу на улицу!» Даже если она не говорит этого вслух, у неё всё написано на её красивом, но холодном, как ледышка, высокомерном личике. И так – каждый день, каждый растреклятый день!

Натужная пьяная ярость дрожала и клокотала у него в горле, вздувала вены на его когда-то красивом, а теперь потрёпанном от разгульной жизни лице, и он харкнул на пол – прямо под ноги Северге. Отступив от плевка, та со спокойным презрением сказала:

– Но ты и есть ничтожество. Матушка никогда не считала в твоём рту кусков, не выдумывай. Она ни разу не обругала тебя, ни единым словом не упрекнула за все эти гулянки, которые ты тут устраиваешь; всё, чего она когда-либо просила – это тишина, чтоб она могла спать. Не знаю, зачем она тебя терпит и ещё требует от меня уважения к тебе… Тебя не за что уважать. На её месте я б тебя давно вышвырнула.

Глаза отца налились кровавой яростью, когтистая рука-лапа потянулась к горлу Северги, но накрытый стол оказался непреодолимой преградой.