Северга вынырнула из дурмана обезболивающего отвара на светлую, режущую глаз поверхность серого дня, струившегося в оконце с решетчатой рамой. Чёрная хохочущая пучина бредовых видений ненадолго отпустила её, и женщина-оборотень лицом к лицу встретилась со своей болью – мёртвой девой в белых одеждах, вцепившейся костяными пальцами ей в руку. Улыбчивый оскал белого, гладко обточенного смертью черепа насмехался: «Попробуй, победи меня!»
Нитями белой плесени боль прорастала в плоть и была не столько сильной, сколько изматывающей. Северга уже почти смирилась с ней, а молчаливая костлявая сиделка у её ложа стала привычной частью комнаты. Отвар сначала погружал тело в блаженную бесчувственность, но потом начиналось мучительное путешествие в мир чудовищных призраков, которые принимались с завыванием водить хороводы вокруг Северги, мерцая холодными огоньками в пустых чёрных глазницах. Призраки сменялись кровожадными зверями, рвавшими её тело на куски; Северга теперь уже почти без страха, а порой и с равнодушной усмешкой наблюдала, как огромный медведеволк жуёт её руку, будто и не её это была конечность, а чужая. Подходил лосеястреб и расклёвывал грудную клетку, добираясь до сердца, а маленькие ежи с пёсьими мордами фырчали и обгладывали ей ступни. Этот зверинец со временем даже стал забавлять Севергу, тем более, что боли она при этом не испытывала; гораздо страшнее были разлагающиеся мертвецы, которые склонялись над постелью и роняли на Севергу гниющие части своих тел – то склизкое глазное яблоко, то отвалившийся нос, то дрожащий, как студень, вонючий язык. Их руки тянулись к её горлу, и Севергу охватывал мертвящий звон удушья.
Так она умирала раз за разом, а пробуждаясь, обнаруживала себя невредимой. Ни зловонных останков на постели, ни ран от звериных зубов… Только веники из трав, лица Малины и Вратены, попеременно склоняющиеся над нею, а временами её касались нежные девичьи руки. Севергу давно мучил неразрешимый вопрос: было ли девушек две, или же к ней являлась одна и та же, но в разных обличьях? Когда дурманящее действие отвара её отпускало, тихая, пропахшая зельями явь подсказывала, что девушка всё-таки одна, а после нескольких очередных глотков снадобья Северга уже не ручалась за своё восприятие мира.
Порой над ней склонялась черноволосая и светлоглазая красавица, чертами лица очень похожая на неё саму, но без ледяного жестокого блеска во взгляде, мягкая и вместе с тем сильная, выросшая на лоне природы. Её плоть и кровь, выстраданная дочь, Рамут. Скрюченные пальцы тянулись, чтобы погладить девушку по щеке, но видение, словно сдутое лёгким порывом ветерка, рассеивалось…
Телом владела слабость. Былая сила, ловкость и неистовая порывистость движений улетели за серую завесу снежных туч, остался только неловкий, почти неуправляемый костяной остов да сухие мускулы и мёртвые нервы в придачу. Ладонь скользнула по голове, на которой сверху топорщился взъерошенный ёжик волос, а на затылке и висках пальцы Северги ощутили едва приметную щетину. Косы больше не было: её отрезали для удобства ухода за больной. Где теперь было это красивое оружие, с помощью которого Северга легко ломала височную кость противника? Должно быть, закончило свои дни в топке печи.
Рука дотянулась до чашки, но неловкие, непослушные пальцы не справились с задачей: посуда со стуком запрыгала, закрутилась на полу, а морс, вместо того чтобы спасти Севергу от жажды, растёкся лужей. Кряхтя, женщина-оборотень свесилась с края постели, жилы на её лбу натужно вздулись от усилий. Помертвевшая правая рука была согнута в локте и поджата к боку, словно в трупном окоченении. Скрюченная кисть торчала птичьей лапой.
На звук падения тела никто не пришёл. Северга лежала на полу, пытаясь языком дотянуться до лужи морса: плевать на гордость, когда от жажды пересыхало не только горло, но, как ей казалось, и мозги, которые превратились в съёженный солёный комок в черепе. Отвар, будь он и благословен, и проклят, вызывал не только видения, но и эту всеохватывающую, безумную, непобедимую сушь.
Она почти дотянулась, оставалось только повернуться на живот… И плевать, что лежанка казалась неприступной вершиной – лишь бы эта сводящая с ума мука отступила. Увы, лужа почти вся быстро впиталась в поры некрашеных половиц, только от клюквенной кислоты свело скулы. Мысль о том, чтобы позвать на помощь, Северга отвергла с презрением: она никогда не унижалась до просьб – либо брала желаемое сама, либо оно само приходило в руки.
Её глаза привыкли к яркости Яви за то время, которое она провела в этом мире, выполняя задания Дамрад, но этот холодный, ломящий глазницы свет серого неба был мучителен. И всё же её тянуло наружу, за порог, на свежий воздух, а душное тепло бревенчатых стен сдавливало виски. Собрав остатки сил, она поползла по-пластунски к двери; основная опора приходилась на здоровую левую руку и колени, а правая ютилась у груди обездвиженным калекой, жалкая, мертвенно-сиреневая.
Белизна снега на несколько мгновений ослепила её. Крупные хлопья, медленно кружась, повисали на ресницах, таяли холодными капельками на сухих губах, щекотали лоб и залетали за ворот рубашки; пушистое покрывало лежало на ступеньках низенького крылечка, свежее и полупрозрачное, и костлявая дева-боль, испугавшись его холода, отпрянула внутрь дома. Северга, обрадовавшись, что та на миг отстала, устремилась во двор, навстречу небу и зимнему простору.
Она совсем потеряла счёт времени. Больших сугробов не было – значит, или самый конец осени, или первые дни зимы. Кое-где под неглубоким снежным покровом темнели опавшие листья. Набрав горсть снега, Северга ела это пушисто-холодное чудо, наслаждаясь им, как лакомством, которое и утоляло жажду, и прогоняло горько-мутную пелену бреда.
Дом стоял на окраине села, до леса было рукой подать: только пересечь заснеженную полянку – и вот он, тихий и задумчивый, чистый, выбеленный зимним торжеством. Маяками горели кисти рябин, яркими шариками прыгали по веткам снегири, настороженно слушал пространство заяц-беляк… Испугался чего-то и юркнул в глубь леса, подальше от людей. Морозная свежесть струилась в грудь, Северга почти задохнулась от напора воздуха, оказавшегося слишком резким после домашнего затхлого тепла. Она захлебнулась восторгом: вот бы умереть там, на краю леса, в тишине, на чистой снежной простыне, под толстым одеялом седых туч… Где сейчас блуждал обломок иглы? Наверняка уже близко к сердцу. Добраться бы до этих красавиц-рябин, выковырять бы из снега несколько сладковато-терпких красных ягод! Замереть, слушая птичий писк, блуждать гаснущим взглядом по сочувственно-молчаливым тёмным стволам, и пусть войны канут в мёртвую бездну междумирья. Да воздвигнется стена тишины и лесного сказочного покоя!
А из глубины этого зимнего молчания, окутанная снежным серебром и блёстками, шагала к ней Ждана – в белой шубе и царственно сверкающей драгоценными камнями шапке с белым меховым околышем. Кружащиеся в воздухе хлопья осыпали ей плечи, дрожали на ресницах, оттеняя тёплый янтарь глаз – сон это или явь? Северга застыла, забыв дышать, уже не чаяла поймать и удержать своё сердце, рванувшееся из груди навстречу прекрасному видению, слишком яркому и правдоподобному, чтобы быть порождением бреда. Это настоящая, живая Ждана манила её в лес, к рябинам, и не имело значения, как и зачем она здесь оказалась: Северга поползла к ней с одним желанием – ощутить на своих щеках тепло её ладоней.
Локоть – правое колено – левое колено. Локоть – правое колено – левое колено. И так – раз за разом, а снег казался Северге рассыпанным из вспоротой перины пухом. Путеводной звездой ей была щекотно манящая ласка ресниц и кроткая скромность твёрдо сложенного рта, который Северга молила лишь об одной милости, об одном снисхождении – о легковесном касании… О том, чтобы проникнуть языком в горячую сладкую глубину этого рта, она и помыслить не смела, но жажда поцелуя горела в ней, заставляя делать «локоть – правое колено – левое колено» снова и снова, снова и снова.