Доктор направился прямо к тюлеттскому нотариусу г-ну Морену, который был в то же время местным мэром. Двенадцать лет тому назад он овдовел и жил вместе с дочерью, тоже бездетной вдовой. Морен поддерживал добрососедские отношения со старым Маккаром, иногда он оставлял у себя маленького Шарля на целый день в угоду дочери, принимавшей участие в этом мальчике, таком красивом и таком несчастном. Г-н Морен совершенно растерялся и пожелал подняться вместе с доктором к дому Маккара, чтобы удостовериться в том, что произошло, и составить по всей форме свидетельство о кончине. Как только они вошли в кухню, ветер, ворвавшийся в открытую дверь, разметал пепел. Пытаясь осторожно собрать его, они только сгребли с пола давно накопившуюся грязь, в которой, по всей вероятности, мало чего осталось от праха дядюшки. Таким образом, как религиозный обряд, так и похороны были связаны с немалыми трудностями. Что можно было предать земле? Не лучше ли от этого отказаться? И они решили отказаться. Кроме того, дядюшка не отличался набожностью, и его родные удовольствовались тем, что впоследствии велели отслужить по нем заупокойную обедню.
Между тем нотариус вдруг вспомнил о хранившемся у него духовном завещании Маккара и предложил Паскалю, не откладывая в долгий ящик, явиться к нему через два дня для официального ознакомления, ибо он, Морен, считает себя вправе сказать, что дядюшка выбрал доктора своим душеприказчиком. На это время славный Морен предложил оставить Шарля у себя — он понимал, насколько мальчик, с которым плохо обращались в семье его матери, стеснит родных, пока не закончится вся эта история. Шарль пришел в восхищение и остался в Тюлет.
Навестив еще двух больных, Паскаль и Клотильда поздно, семичасовым поездом, вернулись в Плассан. Через два дня, отправившись снова к Морену, они были неприятно поражены, застав у него старую г-жу Ругон. Она, конечно, узнала о смерти Маккара и примчалась сюда, взбудораженная, шумно выражая свое горе. Однако завещание было выслушано спокойно, без всяких помех. Маккар завещал все, чем только мог располагать из своего маленького состояния, на сооружение великолепной мраморной гробницы, осененной крыльями двух плачущих ангелов. Он сам это придумал, а может быть, ему пришлось видеть подобный памятник где-нибудь за границей, например, в Германии, когда он был солдатом. Он поручил сооружение его своему племяннику Паскалю, так как считал, что во всей семье только Паскаль отличался вкусом.
Пока читали завещание, Клотильда сидела на скамье в саду нотариуса под старым тенистым каштаном. Когда Паскаль и Фелисите вышли к ней, все испытали чувство какой-то большой неловкости, так как они не разговаривали друг с другом уже несколько месяцев. Впрочем, старая г-жа Ругон делала вид, что чувствует себя вполне непринужденно: без единого намека на новое положение вещей она дала понять, что можно и без всяких предварительных объяснений и примирений встречаться и вместе показываться в обществе. Но она сделала ошибку, слишком распространяясь о своем тяжелом горе в связи со смертью Маккара. Паскаль нисколько не сомневался, что она испытывает бурную радость, бесконечное удовольствие при мысли, что эта обнаженная язва на теле семьи, в виде гнусного дядюшки, наконец зарубцуется. И, не выдержав, он поддался накипевшему в нем возмущению. Его взгляд невольно остановился на перчатках матери, на этот раз черных.
Она между тем предавалась печали и пела сладким голосом:
— Разве благоразумно в его возрасте так упорствовать и жить одному, как волк!.. Если бы при нем была хотя бы служанка!
Тогда Паскаль, не отдавая себе ясного отчета в том, что делает, уступил непреодолимому желанию и с изумлением услышал собственные слова:
— Но вы-то, матушка, ведь вы-то были у него в это время! Почему же вы не потушили на нем огонь?
Лицо старой г-жи Ругон покрылось страшной бледностью. Откуда ее сын мог знать? Она растерянно смотрела на него; Клотильда побледнела, как и она, проникшись твердой уверенностью в совершенном преступлении. Это ужасное молчание, вставшее стеной между матерью, сыном и внучкой, это напряженное молчание, скрывающее семейную трагедию, было признанием. Обе женщины не знали, что делать. Доктор пришел в отчаяние, он не должен был говорить, ведь он всегда тщательно избегал неприятных и ненужных объяснений! Волнуясь, он пытался придумать, как вернуть свои слова обратно, но новое ужасное несчастье избавило их от этой невыносимой пытки.
Фелисите, не желая злоупотреблять гостеприимством любезного г-на Морена, решила взять Шарля к себе; нотариус же, не зная об этом, после завтрака велел отвести мальчика на часок — другой в Убежище, к тетушке Диде. Теперь он послал за ним свою служанку, приказав ей немедленно привести его обратно. И вот служанка, которую ожидали в саду, прибежала вся в поту, запыхавшаяся, растерянная.
— Боже мой, боже мой! — кричала она еще издали. — Идите скорее!.. Господин Шарль весь в крови!
Охваченные страхом, они все втроем поспешили в Убежище. Тетушка Дида в этот день чувствовала себя хорошо — она была спокойна, послушна и прямо сидела в том же самом кресле, в котором провела столько долгих часов за двадцать два года, устремив в пустоту свой неподвижный взгляд. Она как будто еще похудела, от нее остались только кости да кожа, и ее сиделка, здоровая, белокурая девушка, поднимала ее, кормила, распоряжалась ею, как вещью, которую переставляют и опять ставят на место. Забытая всеми, высокая, костлявая, страшная прабабка не обнаруживала никаких признаков жизни; только глаза, чистые, как ключевая вода, светились на ее худом, высохшем лице. Сегодня утром она ужасно расплакалась — слезы градом катились по ее щекам, потом она стала что-то бессвязно лепетать. Это доказывало, что, несмотря на старческое истощение и помраченный неизлечимой болезнью рассудок, она еще сохранила какие-то признаки духовной жизни. Где-то глубоко дремали воспоминания, были еще возможны проблески мысли. Обычно, после таких приступов, она снова погружалась в молчание, безразличная ко всему на свете. Иногда она смеялась, когда с кем-нибудь случалось несчастье или если кто-нибудь падал, но чаще всего она ничего не видела и не слышала, поглощенная бесконечным созерцанием пустоты.
Когда привели Шарля, сиделка тотчас усадила его за маленький столик против тетушки Диды. Она дала ему ножницы и целую пачку картинок, приготовленных для него, — то были солдаты, офицеры, короли в пурпуре и золоте.
— На, возьми, — сказала она, — играй спокойно, будь милым мальчиком. Видишь, какая хорошая сегодня бабушка, и ты тоже должен быть хорошим.
Мальчик поднял глаза на сумасшедшую, и оба стали пристально смотреть друг на друга. Их сходство в эту минуту казалось необычайным. Особенно глаза, пустые, светлые, совершенно одинаковые, — одни, казалось, тонули в глубине других. То же и лица: угасшие черты столетней прабабки как будто выступили через три поколения на нежном лице мальчика, таком же поблекшем, старообразном и истощенном вырождением. Они внимательно смотрели друг на друга, ни разу не улыбнувшись, с выражением какой-то серьезной тупости.
— Ну, вот и хорошо, — продолжала сиделка, от скуки привыкшая рассуждать вслух. — Им-то друг от друга не отказаться. Одного дерева ветки. Похожи, что две капли воды… Да посмейтесь же немножко, повеселитесь — ведь вам нравится побыть вместе.
Шарль, которого быстро утомляло всякое напряжение внимания, первый опустил голову и стал заниматься своими картинками. А тетушка Дида, отличавшаяся изумительной способностью сосредоточиваться, продолжала смотреть на него, не моргая, широко открытыми глазами.
Еще с минуту сиделка убирала эту маленькую веселую комнату, полную солнца, со светлыми обоями в голубых цветочках. Оправив проветренную постель, она уложила в шкаф белье. Потом, как обычно, она решила воспользоваться присутствием мальчика, чтобы немного отдохнуть. В другое время она не покидала свою больную, но, в конце концов, решилась оставлять ее на попечение мальчика, когда он бывал здесь.