2
В сопровождении часового, тащившего ружье по земле и подпиравшегося им, как посохом, доктор возвращался к своему поезду.
Парило. Солнце раскаляло рельсы и крыши вагонов. Черная от нефти земля горела желтым отливом, как позолотой.
Часовой бороздил прикладом пыль, оставляя на песке след за собой. Ружье со стуком задевало за шпалы. Часовой говорил:
– Установилась погода. Яровые сеять, овес, белотурку или, скажем, просо, самое золотое время. А гречиху рано. Гречиху у нас на Акулину сеют. Моршанские мы, Тамбовской губернии, нездешние. Эх, товарищ доктор! Кабы сейчас не эта гидра гражданская, мировая контра, нешто я стал бы в такую пору на чужой стороне пропадать? Черной кошкой классовою она промеж нас пробежала, и вишь, что делает!
3
– Спасибо. Я сам, – отказывался Юрий Андреевич от предложенной помощи. Из теплушки нагибались, протягивали ему руки, чтобы подсадить. Он подтянулся, прыжком поднялся в вагон, стал на ноги и обнялся с женою.
– Наконец-то. Ну слава, слава богу, что все так кончилось, – твердила Антонина Александровна. – Впрочем, этот счастливый исход для нас не новость.
– Как не новость?
– Мы всё знали.
– Откуда?
– Часовые доносили. А то разве вынесли бы мы неизвестность? Мы и так с папой чуть с ума не сошли. Вон спит, не добудишься. Как сноп повалился от перенесенного волнения – не растолкать. Есть новые пассажиры. Сейчас я тебя кое с кем познакомлю. Но вперед послушай, что кругом говорят. Весь вагон поздравляет тебя со счастливым избавлением. Вот он у меня какой! – неожиданно переменила она разговор, повернула голову – и через плечо представила мужа одному из вновь насевших пассажиров, сдавленному соседями, сзади, в глубине теплушки.
– Самдевятов, – послышалось оттуда, над скоплением чужих голов поднялась мягкая шляпа и назвавшийся стал протискиваться через гущу сдавивших его тел к доктору.
«Самдевятов, – размышлял Юрий Андреевич тем временем. – Я думал, что-то старорусское, былинное, окладистая борода, поддевка, ремешок наборный. А это общество любителей художеств какое-то, кудри с проседью, усы, эспаньолка».
– Ну что, задал вам страху Стрельников? Сознайтесь.
– Нет, отчего же? Разговор был серьезный. Во всяком случае, человек сильный, значительный.
– Еще бы. Имею представление об этой личности. Не наш уроженец. Ваш, московский. Равно как и наши новшества последнего времени. Тоже ваши столичные, завозные. Своим умом бы не додумались.
– Это Анфим Ефимович, Юрочка, – всевед-всезнайка. Про тебя слыхал, про твоего отца, дедушку моего знает, всех, всех. Знакомьтесь. – И Антонина Александровна спросила мимоходом, без выражения: – Вы, наверное, и учительницу здешнюю Антипову знаете?
На что Самдевятов ответил так же невыразительно:
– А на что вам Антипова?
Юрий Андреевич слышал это и не поддержал разговора. Антонина Александровна продолжала:
– Анфим Ефимович – большевик. Берегись, Юрочка. Держи с ним ухо востро.
– Нет, правда? Никогда бы не подумал. По виду скорее что-то артистическое.
– Отец постоялый двор держал. Семь троек в разгоне ходило. А я с высшим образованием. И действительно социал-демократ.
– Послушай, Юрочка, что Анфим Ефимович говорит. Между прочим, не во гнев вам будь сказано, имя отчество у вас – язык сломаешь. – Да, так слушай, Юрочка, что я тебе скажу. Нам ужасно повезло. Юрятин-город нас не принимает. В городе пожары и мост взорван, нельзя проехать. Поезд передадут обходом по соединительной ветке на другую линию, и как раз на ту, которая нам требуется, на которой стоит Торфяная. Ты подумай! И не надо пересаживаться и с вещами тащиться через город с вокзала на вокзал. Зато нас здорово помотают из стороны в сторону, пока по-настоящему поедем. Будем долго маневрировать. Мне это все Анфим Ефимович объяснил.
4
Предсказания Антонины Александровны сбылись. Перецепляя свои вагоны и добавляя новые, поезд без конца разъезжал взад и вперед по забитым путям, вдоль которых двигались и другие составы, долго заграждавшие ему выход в открытое поле.
Город наполовину терялся вдали, скрытый покатостями местности. Он лишь изредка показывался над горизонтом крышами домов, кончиками фабричных труб, крестами колоколен. В нем горело одно из предместий. Дым пожара относило ветром. Он развевающейся конскою гривою тянулся по всему небу.
Доктор и Самдевятов сидели на полу теплушки с краю, свесив за порог ноги. Самдевятов все время что-то объяснял Юрию Андреевичу, показывая вдаль рукою. Временами грохот раскатившейся теплушки заглушал его, так что ничего нельзя было расслышать. Юрий Андреевич переспрашивал. Анфим Ефимович приближал лицо к доктору и, надрываясь от крика, повторял сказанное прямо ему в уши.
– Это иллюзион «Гигант» зажгли. Там юнкеры засели. Но они раньше сдались. Вообще бой еще не кончился. Видите черные точки на колокольне. Это наши. Чеха снимают.
– Ничего не вижу. Как это вы все различаете?
– А это Хохрики горят, ремесленная окраина. А Колодеево, где находятся торговые ряды, в стороне. Меня почему это интересует. В рядах двор наш. Пожар небольшой. Центр пока не затронут.
– Повторите. Не слышу.
– Я говорю – центр, центр города. Собор, библиотека. Наша фамилия, Самдевятовы, это переделанное на русский лад Сан-Донато. Будто из Демидовых мы.
– Опять ничего не разобрал.
– Я говорю, Самдевятовы – это видоизмененное Сан-Донато. Будто из Демидовых мы. Князья Демидовы Сан-Донато. А может, так, вранье. Семейная легенда. А эта местность называется Спирькин низ. Дачи, места увеселительных прогулок. Правда, странное название?
Перед ними простиралось поле. Его в разных направлениях перерезали ветки железных дорог. По нему семимильными шагами удалялись, уходя за небосклон, телеграфные столбы. Широкая мощеная дорога извивалась лентою, соперничая красотою с рельсовым путем. Она то скрывалась за горизонтом, то на минуту выставлялась волнистою дугой поворота. И пропадала вновь.
– Тракт наш знаменитый. Через всю Сибирь проложен. Каторгой воспет. Плацдарм партизанщины нынешней. Вообще ничего у нас. Обживетесь, привыкнете. Городские курьезы полюбите. Водоразборные будки наши. На перекрестках. Зимние клубы женские под открытым небом.
– Мы не в городе поселимся. В Варыкине.
– Знаю. Мне жена ваша говорила. Все равно. По делам будете в город ездить. Я с первого взгляда догадался, кто она. Глаза. Нос. Лоб. Вылитый Крюгер. Вся в дедушку. В этих краях все Крюгера помнят.
По концам поля краснели высокие круглостенные нефтехранилища. Торчали промышленные рекламы на высоких столбах. Одна из них, два раза попавшаяся на глаза доктору, была со словами: «Моро и Ветчинкин. Сеялки. Молотилки».
– Солидная фирма была. Отличные сельскохозяйственные орудия производила.
– Не слышу. Что вы сказали?
– Фирма, говорю. Понимаете, фирма. Сельскохозяйственные орудия выпускала. Товарищество на паях. Отец акционером состоял.
– А вы говорили – двор постоялый.
– Двор двором. Одно другому не мешает. А он, не будь дурак, в лучшие предприятия деньги помещал. В иллюзион «Гигант» были вложены.
– Вы, кажется, этим гордитесь?
– Смекалкой отцовой? Еще бы!
– А как же социал-демократия ваша?
– А она при чем, помилуйте? Где это сказано, что человек, рассуждающий по-марксистски, должен размазнею быть и слюни распускать? Марксизм – положительная наука, учение о действительности, философия исторической обстановки.
– Марксизм и наука? Спорить об этом с человеком малознакомым по меньшей мере неосмотрительно. Но куда ни шло. Марксизм слишком плохо владеет собой, чтобы быть наукою. Науки бывают уравновешеннее. Марксизм и объективность? Я не знаю течения, более обособившегося в себе и далекого от фактов, чем марксизм. Каждый озабочен проверкою себя на опыте, а люди власти ради басни о собственной непогрешимости всеми силами отворачиваются от правды. Политика ничего не говорит мне. Я не люблю людей, безразличных к истине.