– Не скажу! – Пауль бежал, подбрасывая камешки носками ботинок; пробегая по подземному переходу, он заорал благим матом, чтобы услышать эхо; только у ограды вокзала, недалеко от забегаловки в доме Дрёнша, он замедлил шаг, потом пошел еще тише, обернулся, но кладбищенских ворот еще не было видно, он увидел только большой черный крест в середине кладбища и белые надгробья за ним; чем ближе он подходил к вокзалу, тем больше рядов могил за крестом открывалось его глазам – два ряда, потом три, пять… А вот и ворота; Гриф еще сидит на столбе. Пауль пересек привокзальную площадь, он шел очень медленно; сердце у него громко колотилось, но он знал, что это не от страха, а скорее от радости; он с удовольствием выпустил бы всю обойму в воздух и изо всех сил кричал бы при этом «Иерусалим». Ему было даже немного жаль большую круглую рекламу «Пиво оружейника» – две скрещенные сабли поддерживали снизу пивную кружку с переливающейся через край пеной.
Я не имею права промазать, думал он, вытаскивая из кармана пистолет. Перед ним была сплошная стена фасадов, он сделал несколько шагов назад к двери в мясную и чуть было не отдавил руки уборщице, которая мыла выложенный плитками порог.
– Убирайся отсюда, паразит! – донеслось до него из полутьмы.
– Извиняюсь, – сказал Пауль и встал неподалеку от входа. Мыльная пена текла у него между ног по асфальту в сточную канаву. Отсюда удобнее всего, думал он, она висит как раз передо мной, круглая, как луна в полнолуние. Отсюда я не промажу. Он вынул из кармана пистолет, взвел курок и, прежде чем поднять пистолет и прицелиться, улыбнулся. Теперь он не ощущал неодолимой потребности что-нибудь сломать, разбить. И все же он должен был выстрелить; существуют положения, когда отступать нельзя; если он спасует, Гриф не уедет в Любек, не увидит белые руки хорошеньких работниц, не пойдет с какой-нибудь из них в кино. О боже, думал Пауль, ведь я стою не на таком уж большом расстоянии. Я должен попасть, должен. Но он уже попал, звон разбитого стекла был, пожалуй, громче звука выстрелов. Сперва из рекламы вылетел круглый кусок – пивная кружка; потом выпали сабли; Пауль видел, как из стены дома выскакивают маленькие пыльные облачка – штукатурка, видел железный круглый остов, на котором держалась освещенная реклама: по краям его, словно бахрома, висели осколки стекла.
Визг уборщицы заглушил все; она бросилась на мостовую, ринулась обратно, не переставая визжать; какие-то мужчины тоже закричали, люди высыпали из здания вокзала, правда, их было не так уж много; народ выскочил из забегаловки. В доме наверху открыли окно, и в нем на секунду показалась физиономия Дрёнша. Но никто из толпы не решался подойти близко к Паулю, потому что он все еще держал в руке пистолет; мальчик поднял глаза, бросил взгляд в сторону кладбища: Гриф уже исчез.
Прошла целая вечность, прежде чем кто-то подошел к Паулю и взял у него из рук пистолет. За это время он успел подумать о многом. Вот уже десять минут, думал он, как отец орет на весь дом, обвиняет мать, мать, которой уже давным-давно доложили, что я влез на балкон к Катарине; об этом, впрочем, оповестили весь город, и никто не может понять, почему я так поступил и почему выстрелил в светящуюся рекламу пива. Было бы, наверное, лучше, если бы я выстрелил Дрёншу в окно. А потом он подумал, не пойти ли ему в церковь и не исповедаться ли: но туда его теперь не пустят. К тому же сейчас уже восемь часов, а после восьми нельзя исповедоваться. Овечка не напиталась моей кровью, думал он, бедная овечка!
Все дело ограничилось разбитым стеклом, но зато он увидел грудь Катарины. Она вернется. И теперь у отца наконец появится веская причина почистить свой пистолет,
Он даже успел подумать о Гриф», который шагал сейчас в Дрешенбрунн, шел себе по холмам, мимо виноградников. И еще он подумал о теннисных мячах и о банке с повидлом, он вообразил их уже заросшими травой.
Вокруг него на почтительном расстоянии собралась целая толпа.
Дрёнш лежал на подоконнике, опершись на локти, и сосал трубку. Никогда я не буду на него похож, думал Пауль, никогда. Любимый конек Дрёнша был Тирпиц [1]. В отношении Тирпица была совершена несправедливость. Настанет время, и история воздаст Тирпицу должное. Беспристрастные ученые уже работают над тем, чтобы восстановить истину о Тирпице…» Тирпиц! Вот именно.
Подкрались сзади, думал он, я и сам мог бы догадаться, что они подкрадутся ко мне сзади… За мгновение до того, как Пауля схватил полицейский, он ощутил запах форменного кителя: во-первых, запахло бензином, каким выводят пятна, во-вторых, печным дымом, в-третьих…
– Где ты живешь, поганец? – спросил полицейский.
– Где я живу?
Пауль знал этого полицейского, и тот, в свою очередь, гнал его: полицейский продлевал отцовское удостоверение на право ношения оружия; Он всегда вел себя очень корректно – прежде чем взять предложенную сигару, трижды отказывался. Да и сейчас Он тоже пел себя не то что бы некорректно – мог сжимать руки куда больнее.
– Да, где ты живешь?
– Я живу в Долине Грохочущих Копыт, – сказал Пауль.
– Враки, – завизжала женщина, которая мыла пол в подъезде мясника, – я знаю его как облупленного, он сын…
– Да, да, – прервал ее полицейский, – нам это известно. Пойдем, – сказал он, – я отведу тебя домой.
– Я живу в Иерусалиме, – сказал Пауль.
– Прекрати болтовню, – сказал полицейский, – и давай иди!
– Хорошо, – сказал Пауль, – прекращу.
Толпа молча смотрела, как мальчик шел впереди полицейского вниз по темной улице. Он был как слепой, глаза его уперлись в одну точку, а вокруг себя он, казалось, ничего не видит. Но он видел сложенную вечернюю газету в кармане полицейского. И сумел прочесть два слова во второй строчке заголовка: «бездонная пропасть…»
– Боже мой, – сказал он полицейскому, – вы ведь сами хорошо знаете, где я живу.
– Конечно, знаю, – ответил полицейский. – Иди!