— Видал! — радостно закричал он Ване. — Так и норовит вцепиться. Не конь, аспид! Борзый, спасу нет.

Домовой деловито прошёлся вдоль прохода, остановился около стойла Красавы.

— Ей жеребиться пора, — сказал он, озабоченно заглядывая внутрь.

В темноте сверкали слезящиеся от усталости и боли глаза. Лошадь лежала на подстилке из мягкой соломы и шумно дышала, опустив голову к полу, словно прислушивалась к тому, что происходит внутри неё.

— Третий день ожеребиться не может. Мается, смотреть нельзя, слёзы наворачиваются, — голос Фомы дрогнул. — А конюшенный запил! — крикнул он возмущённо. — И конюх ваш, как назло, дурак и бездельник.

Ваня подошёл ближе, присел на корточки перед страдалицей, погладил по гриве. Красава чуть кивнула головой, словно приветствуя мальчика, и снова замерла. Бока её тяжело вздымались, дыхание прорывалось хриплое, нервное. Ваня почувствовал, как в горле у него заплясал какой-то живчик и глазам стало горячо.

— Фома, помоги ей, миленький, — попросил он слабым голосом.

— Как я помогу-то? Я что, конюшенный? — со злостью отрезал тот.

— Фомушка, родненький, ей же больно.

— Больно… — проворчал Фома. — Вижу, что больно. Да ведь боюсь я, не моё это дело. Вдруг что не так…

Домовой обхватил голову руками и заскрипел зубами так, что у Вани побежали по спине колючие мурашки.

— Вот что, иди-ка ты отсюда, — сказал, решившись на что-то, Фома, вытолкал Ваню из стойла и закрыл за ним дверь.

— А что ты делать-то собрался? — спросил мальчик.

— Не твоего ума дело, цыплок.

Ваня прижался лицом к щёли и стал наблюдать.

Домовой несколько раз обошёл замученную, вздрагивающую от каждого шороха Красаву. Потом осторожно припал к раздутому, мокрому от пота животу лошади. Та робко шевельнулась и замерла, доверяясь домовому. Фома долго слушал, затем повернул голову и что-то быстро и ласково зашептал, обращаясь к тому, кто прятался внутри Красавы.

— А жить-то ведь хочется, а? По полю побегать, траву посшибать, с зайцами в догонялки поиграть, в ромашках поваляться? Молока материнского хочется? Солнца? — расслышал Ваня. — Ты уж постарайся, малой. Надо постараться.

Домовой разогнулся и снова стал сгорбившись расхаживать вокруг лошади, убаюкивающе бормоча что-то на непонятном языке. Та вначале следила за ним мокрыми глазами, потом веки её отяжелели, стали опускаться и она словно бы задремала. А Фома кружил и кружил, становясь всё более похожим не то на волка, не то на ежа. У Вани отчего-то начало двоиться в глазах. Он тряхнул головой и тут домовик взвился, закричал диким хрипящим голосом, вскинул руки со скрюченными пальцами, ставшими вдруг похожими на огромные хищные когти.

— Вар-вар-вар! — вопил он, мечась по стойлу.

Ваню, как волной отбросило от стены. Он шлёпнулся наземь, но тут же вскочил и снова припал к заветной щели. Лошадь дёрнулась, заржала беспомощно и жалобно, засучила по полу копытами, пытаясь встать.

— Ага! — снова закричал Фома. — Забрало! Ну, лови, поспело!

Лошадь захрипела, замотала головой. Конюшню наполнил горький запах боли. Во все стороны полетели клочья пены и пота. Одна из капель попала Ване на губу, он почувствовал во рту острый жгучий вкус. Мальчик стоял не в силах пошевелиться и окаменело смотрел на то, в каких мучениях рождается на свет ещё одна маленькая жизнь. Ему стало страшно, что Красава, колотя копытами по полу, может зашибить домового и он еле слышно прошептал:

— Осторожно…

Фома повернулся к нему и заорал:

— Что стоишь, колода? Беги, зови всех! Красава жеребится!

Ваня испуганно кивнул и пулей вылетел из конюшни. Прыгая через две ступеньки, он взлетел на крыльцо, распахнул дверь.

— Красава жеребится! Красава жеребится! — кричал он, бегая по дому в поисках папеньки.

Тот выскочил из спальни заспанный, наспех одетый, в шлёпанцах на босу ногу. Из кухни выглянула встревоженная маменька, за ней кухарка Наталья.

— Что за шум? Кто рожает? Где? — не мог взять в толк отец.

— Красава жеребится! — остановившись перед ним, снова закричал Ваня. — В конюшне. Бегите в конюшню.

— Господи, да не кричи же так. Всех насмерть перепугал, — сказал папенька и побежал к Красаве.

Вскоре измученная лошадь разрешилась маленьким вороным жеребёнком. Он лежал в сене слабенький и мокрый, подслеповато водил по сторонам смешной головёнкой, пытаясь найти сосок с молоком. Лошадь осторожно вылизывала его, временами останавливаясь и изумлённо глядя на своего первенца, словно не веря своему счастью.

— Вот, вот сюда, глупыш, — папенька, улыбаясь, ткнул жеребёнка в чёрный, набухший сосок на животе роженицы.

Затем отец вытер со своего красивого лба капли пота, щурясь посмотрел на солнце, заливавшее конюшню ярким светом сквозь настежь распахнутые ворота. Глаза его сияли радостью.

— Вот так-то! — весело сказал он Ване, глубоко вздохнул и засмеялся. — А теперь не грех и водочки выпить. Такое дело сделали!

Тут откуда-то появился конюх. Маленький, косоглазый, с набившейся в волосы соломой, он радостно заюлил, причитая тоненьким испитым голоском:

— Ахти, радость-то какая! Разродилась-таки, ненаглядная наша. Вот радость-то несказанная! А, Арсений Лександрыч? — он угодливо заглянул в лицо папеньке. — С прибавлением вас в хозяйстве.

Конюх старался говорить в сторону, но по конюшне всё равно пошёл тяжёлый запах перегара. Кусай недовольно всхрапнул в своём стойле. Отец нахмурился и с отвращением посмотрел на негодяя.

— Ваня, иди домой, — сказал он, тяжело глядя себе под ноги.

Мальчик увидел, как на виске у папеньки червячком проступила и запульсировала синяя жилка, что означало крайнюю степень гнева, и послушно вышел из конюшни.

— Скотина, — услышал он позади сдавленный голос отца. — Лошадь третий день мучается, а тебе хоть бы хны, всё пьянствуешь.

— Как можно, Арсений Лександрыч. Всё время тут. Неотлучно. Только на один секунд отошёл… Ей-богу…

— Выгоню к чёртовой матери!

— Помилуйте, Арсений Лександрыч. Как можно… Один секунд всего-то… Дети у меня… Отец родной, заставь век бога молить…

— Так тебе и надо, — безжалостно думал Ваня, поднимаясь по ступенькам крыльца. — Хорошо бы ещё крапивой тебя высечь, — и он несколько раз махнул в воздухе рукой, показывая, как надо бы высечь бездельника.

Фома в это время сидел в саду под старой вишней. Прислонившись к шершавому стволу, он мял в руках кусочек вишнёвой смолы и курил трубку.

— А всё ж таки лучше вишнёвой смолки нет, — сказал себе домовик, затем, не торопясь, выбил трубку о лежащий рядом камушек, засунул янтарный шарик в рот и, довольный, принялся жевать. Сверху сквозь суетливую листву проглядывало знойное летнее небо, по которому неторопливые и величавые плыли белые башни облаков.

Ветки вишни были сплошь усыпаны созревающими ягодами. Домовой одобрительно заворчал:

— Блюдёт сад Голявка. Не обманул. Давно такого урожая не было. Видать, моль повывел. Живёт хозяйство. Порядок.

Фома вспомнил жеребёнка, улыбнулся и блаженно зажмурился.

— Славно сработано, — сказал он, но вдруг лицо его помрачнело, он выплюнул смолку и решительно поднялся на ноги. — Эхе-хе… Про тебя-то, дружок, я и забыл совсем.

Фома нашёл «дружка» на чердаке конюшни. Тот безмятежно спал. Домовой раскидал пыльное прошлогоднее сено и извлёк на свет пересыпанного травяной трухой местного конюшенного по имени Копыто. Это было небольшое, туповатое и недоброе существо с лицом, в котором, как и у всех конюшенных, было что-то лошадиное. Едва достав бездельника, Фома тут же вцепился ему в редкие, грязно-рыжие волосёнки и принялся возить по сену.

— Ты будешь своё дело знать или нет? Сколько я тебе повторять буду? Чуть лошадь не уморил, трутень плесневелый. Вот я тебя поучу жизни.

Копыто верещал визгливым голоском, пытаясь оторвать руки домового от своих волос, но тот вцепился намертво.

— Кудри выдерешь! — истошно голосил конюшенный. — Отпусти, навозник! Отпусти, бешенный!