В результате настал момент, когда каждый боец роты знал про себя, что он самый лучший. Период этого приятного заблуждения был очень краток. Однажды капитан Зуев, не подозревавший, что стоит перед строем, в котором все до одного «самые лучшие», стал распекать бойца Пантюхова за плохое содержание оружия, за неопрятную подгонку шинели, за то, что тот не бреется вовремя, и за многие другие грехи в несении службы. При этом капитан, по причине своего неведения, имел неосторожность употребить совершенно недвусмысленные выражения.

— Стыдно, солдат Пантюхов! Посмотри на себя! Ты ведь худший в роте солдат! Я давно замечаю, что ты хуже всех несёшь службу!

Папа Шнитов, только вчера вручивший Пантюхову письмо из дому, делал командиру роты еле заметные знаки и даже пытался тихо произносить какие-то слова, вроде: «Ну уж и худший…», «Ты уж слишком…». Этим он только подлил масла в огонь.

— А ты, Папа Шнитов, не заступайся! — громко возразил капитан. — Сам знаешь, что это за боец! Вздрючить его давно надо было, а ты заступаешься!

Дорога на Стрельну - any2fbimgloader48.jpg

Пантюхов, небольшого роста щуплый солдатик в шинели не по росту, слушал эти слова молча, стоя по стойке «смирно». Глаза его часто моргали и щурились, точно в каждый из них попала соринка, которую он не мог смахнуть ввиду неподвижно прижатых к бокам рук.

— Товарищ капитан, разрешите обратиться? — выкрикнул вдруг командир отделения Самсонов. Не дожидаясь разрешения, он продолжал: — Несправедливо, товарищ капитан. Пантюхов вчера посреди дня бриться начал. И сегодня с утра побритый ходит. И оружие он начистил. А насчёт шинели, так он в хозвзвод отпрашивался. Хочет, чтобы подогнали её покультурнее. Короче, какая-то муха его вчера укусила.

Услышав это, капитан Зуев несколько смутился. Он быстро подошёл к Пантюхову, провёл тыльной стороной ладони по его щеке и покачал головой. Пантюхов шагнул вперёд, сдёрнул с себя автомат и молча протянул командиру роты.

— Не надо. Верю, — сказал капитан. — Становись в строй. Вот так и служи…

— Что это с ним? — спросил он, возвратившись к Папе Шнитову. — Какая такая муха его укусила?

— Секрет политшинели, — ответил тот, по своему обыкновению.

Этот «секрет» открылся для всех в тот же день. Растерянный Пантюхов показал в землянке полученное им вчера из дому письмо. Под громкий хохот пошло чтение одного письма за другим. Весёлая эта работа перекинулась во все землянки, в траншею на передовой, в хозвзвод к полевой кухне…

Папа Шнитов нисколько не огорчился этим разоблачением. Он ждал его.

«Посуди сам, — говорил он каждому, кто подходил к нему с некоторой претензией. — Для своих ты и есть самый лучший боец. В обратном ни одну мать не убедишь. Никакой папаша не захочет поверить, что сын его плохой воин. А кроме того, ты и на самом деле молодец. Ну, пусть сегодня ещё не лучший, так будешь лучшим. Поверь опыту. Я уж знаю каждого, кто на что способен». — «А как же насчёт подвига? — смущённо спрашивал солдат. — Там вы в письме и про то, что я совершил подвиг, написали…» — «Написал, — подтверждал Папа Шнитов. — Ведь оно так и есть. Каждый день, что ты провоевал на этой войне, да ещё на нашем Ленинградском фронте, — это самый настоящий подвиг, какого в истории ещё никто не совершал! Не веришь? Спроси у ефрейтора Нонина. Он всю историю наизусть знает».

В конечном счёте наивная «педагогика» Папы Шнитова оказывала воздействие. Человек склонён соглашаться с тем хорошим, что о нем говорят. Похвала, тем более если она чуть-чуть преувеличена, но не настолько, чтобы человек переставал сам себя узнавать, придаёт ему уверенность в себе, рождает желание подняться на её уровень и, бывает, вдохновляет на истинный подвиг.

Последний эпизод эпопеи с письмами произошёл на месяц позднее. Раздав письма бойцам, находившимся в передовой траншее, Папа Шнитов с конвертом, оставшимся у него в руках, направился к Охрименко, сидевшему с цигаркой на патронном ящике. При этом Папа Шнитов был как-то подозрительно молчалив. Солдат, не ждавший писем, вяло поднялся с места навстречу замполиту.

— Тебе, Охрименко, — сказал Папа Шнитов и протянул солдату конверт.

— А я не маю звидкы одержуваты листы, — мрачно ответил Охрименко. — Так шо не шуткуйте, товарищ замполит.

— Я и не шуткую. Тебе цидуля.

Охрименко медленно протянул к конверту руку. Потом взял его двумя руками и глянул на обратный адрес. Руки его задрожали. Всем своим огромным и грузным телом он упал обратно на патронный ящик. Тут же вскочил и подбежал к командиру взвода, лейтенанту Зипунову.

— Вот, — сказал он, протягивая тому письмо. — Дозвольте до землянки пойти — прочитаты.

В землянке Охрименко долго не решался вскрыть конверт, снова и снова перечитывая надпись на нем. Она была сделана чётким угловатым почерком. Сверху стоял номер полевой почты. Под ним написано: «Сержанту Охрименко Ивану Остаповичу». В правом нижнем углу, как и полагается, был указан обратный адрес: «Украинская ССР, энский лес. Деду Основьяненко». Если бы писавший и не поставил на конверте свою фамилию, Охрименко все равно узнал бы его почерк. Это был почерк директора совхоза, в котором Охрименко до мобилизации работал. Сомневаться в подлинности письма было невозможно. На конверте стоял штамп отправителя, свидетельствующий о сложном пути, который пришлось проделать этому письму и тому, на которое оно отвечало: «Москва. Центральный штаб партизанского движения».

Бывший директор совхоза от имени многих перечисленных им партизан выражал радость по поводу того, что их славный земляк жив, героически сражается с фашистами за город Ленина и к тому же является лучшим воином в своей роте. Затем следовало главное. Дед Основьяненко сообщал Охрименко, что жена и двое его детей живы. Партизаны клятвенно обещали защитить его семью от оккупантов. Охрименко перечитывал письмо весь день. Командиры не трогали его. Товарищи старались не мешать. Вечером, перед отбоем, откликаясь на чью-то просьбу, он начал читать письмо вслух, но, дойдя до имён своих детей, расплакался, упал лицом в шапку. Широченные плечи его задёргались. Как раз в этот момент в землянку вошёл Папа Шнитов. Увидев замполита, бойцы встали. Кто-то подтолкнул Охрименко. Тот поднялся, обернулся и, не говоря ни слова, кинулся на Папу Шнитова. Он обхватил его своими огромными ручищами, приподнял, вынув из валенок, стал жать и целовать с такой силой, что Папа Шнитов жалобно застонал.

«Ребра, ребра ломаешь…» — с трудом выдавил он, хватая ртом воздух. Но Охрименко не унимался. Он продолжал сжимать Папу Шнитова, повторяя: «Ой, батька Шнитов, батька Шнитов! Щырый ты чоловик. Повернув ты мене до життя цым листом. Кажи, чого бажаешь, все для тебе зроблю!»

Бойцы, схватившись по нескольку человек за каждую руку совершенно одуревшего от счастья богатыря, с трудом разжали его объятия.

Не раз ловил Папа Шнитов долгие, полные тоски взгляды солдат, обращённые в сторону города. Нетрудно было себе представить, сколь желанным было для каждого бойца-ленинградца уволиться домой, хотя бы на несколько часов. Город был совсем рядом. В ясную погоду были хорошо видны дома, трубы заводов, колокольни, шпили соборов. Для каждого ленинградца один из этих куполов был ориентиром. Там, правее или левее Исаакия, Петропавловки, Адмиралтейства, южнее или севернее колокольни Владимирского собора, стоит его дом. Там его мать, его жена, его дети. Но нету таких причин, по которым солдат мог бы отпроситься в увольнение, хотя бы на один день. Нету, потому что Ленинград — родной город для многих тысяч бойцов Ленинградского фронта. Если одному надо проститься с семьёй, уезжающей в эвакуацию, обнять, может быть в последний раз, жену и детишек, то и тысячам других это так же необходимо. Если ты не был дома год и даже два, то и тысячи других тоже не были, хотя дом каждого так же близок, как и твой.

Разрешение на командировку или увольнение за пределы части могли оформить только в штабе полка или дивизии. Практически для бойца с передовой, не связанного с поездками в город по роду службы, получить увольнение было невозможно. Папа Шнитов это знал и понимал, но делал все, чтобы помочь своим бойцам хотя бы в особо необходимых случаях попадать домой. Прежде всего он наладился ходить с просьбами об этом к командиру полка, майору Краснову. В первом случае суровый майор поворчал в свои чёрные конармейские усы, но разрешение дал. Во втором он было отказал, но Папа Шнитов так упрашивал, так доказывал необходимость увольнения солдата в город, так сгущал краски насчёт положения в семье бойца, что командир полка отступил.