Гуляя по Меа Шеарим, я вспоминал зингеровский роман «Раскаявшийся»?– про успешного американского еврея-бизнесмена, которого вдруг затошнило от языческой дикости современной цивилизации и который прилетел в Израиль, чтобы «стать евреем». И единственным, как обнаружил герой Зингера, способом для него стать евреем оказался приход на Меа Шеарим и освоение, прежде всего, самого образа жизни религиозного еврея, всей этой как бы рутины: как одеваться, как стричься, когда, где и как молиться, что есть на завтрак, а что?– на ужин и т.д. При всей страстности зингеровского повествования, которое я бы назвал еврейским вариантом толстовской «Крейцеровой сонаты», описываемое в нем отношение к форме содержит свою логику. Непроизвольный жест бывает умнее нас. Психомоторика может определить более короткий путь к цели, нежели логика,?– взаимоотношения формы и содержания на самом деле гораздо сложнее, чем кажется на первый взгляд. Вот еще одна отдаленная ассоциация, которая возникала у меня во время прогулок по Меа Шеарим,?– спор двух русских литераторов о форме (сейчас, записывая свои впечатления, я могу воспроизвести по оригиналу запись об этом споре из дневников Владимира Лакшина: «Залыгин заходил. Интересн. разговор о Катаеве. Он очень ценит его, и это характерно. Доказательства?– от точн. наук. М. б. еще не открыто, для чего это, но для чего-то важного, как у математика Малышева. Важно не ядро, а поверхность, поверхн/ость/ натяжения образует форму. Спорил с ним».
Не имея возможности вникнуть в ядро,?– разве только со слов Ицхака и литературно-художественных переложений его от Агнона до Зингера,?– полноценно я мог воспринимать здесь только «натяжение поверхности». И образ этого «натяжения», демонстрируемый Меа Шеаримом, более чем выразительный. Вот все то, что вижу я в этом мире: белье на веревках, которое сушится на улицах, очередь исключительно из женщин в кошерном магазинчике, том «Танаха», привычно ложащийся в руку Ицхака, жест, которым еврей при входе в дом трогает закрепленную у наличника мезузу,?– все эти и неимоверное количество других подробностей здешнего стиля жизни кажутся абсолютно самодостаточными, и, похоже, они ведут к ядру еврейской жизни так же безошибочно, как и многолетние усилия читающего Тору.
Не знаю. Не мне судить. Слишком далекая и сложная для меня материя. Но и – неожиданно близкая, если сам вид жизни Меа Шеарим способен так заворожить, и отнюдь не «экзотикой еврейской жизни», а неким обнажением сущностного?– обнажением абсолютно реальным, даже если ты просто гуляешь здесь как турист, воровато щелкающий зажатой в руке цифровой мыльницей, чтобы?– а вот это уже серьезно?– хоть чуть-чуть, хоть кроху самого духа этого места оставить себе. Потому как дело тут уже не только в иудаизме, дело в способности духа быть неистребимым.
У СТЕН ХЕВРОНА
Утро в Текоа
…а утром я проснулся на Территориях…
Буквально.
То есть накануне вечером в уже черном, просвеченном огнями Иерусалиме меня, вернувшегося из экскурсии в Вифлеем, возле отеля «Монфери», где я прожил четыре дня и откуда вынес свои вещи, сдав ключ на ресепшен, подхватил на своей машине поэт Игорь Б. и повез сначала в гости к своим друзьям, на тихую улочку нового спального района, в южный дворик, где под деревьями за накрытым столом сидела дружная компания русских евреев из Ташкента, среди которых были два замечательных художника, писатель с женой и девушка-певица с братом-инженером.
Ну а после застолья и спора (не слишком ожесточенного) с писателем насчет финикийцев, которых я защищал, а писатель, увлеченный римлянами, обличал, мы вышли из двора на по-ночному уже глухую улочку с крепко спящими в загончиках автомобилями, оживили один из них и двинули назад во все еще бодрствующий центр Иерусалима. Там мы должны были, как сказал Игорь, захватить с собой их соседку Инну, которая, пока мы гужевались за столом, участвовала в проведении вечера памяти Романа Якобсона.
Инна возникла перед нами из каменного двора старинной улицы и отметилась тогда в моем сознании фразой, произнесенной со старомосковской интеллигентской интонацией: «Да,?– сказала она со вздохом, когда мы выезжали на улицу Яффо, развороченную строительством трамвая будущего.?– Да, уходит, уходит былая иерусалимская милота».
Мы ехали по запруженному машинами центру, где продолжалось народное гуляние, на перекрестках в районе гуляльной улицы Бен Иегуда еще играли музыканты, но по мере нашего движения город расширял свои улицы, освобождая их от транспорта для разбега нашей машины. Могучий все-таки город.
По моим ощущениям, ехали мы не слишком долго, как если бы я вез друзей на такси из центра к себе в Орехово-Борисово,?– привычно отступали в сторону ряды огней, все шире становилась полоса шоссе; и вдруг я обнаружил, что мы едем по какому-то каменному желобу, в свете фар справа и слева?– щебенка на откосах, потом снова огни вдалеке, но редкие и далекие, машина сбросила скорость, поднимаясь по склону небольшого холма, и в свете фар в черном небе вдруг вспыхнули фосфоресцирующим светом спецовочные штаны дорожного рабочего.
– Ну вот и наши кальсоны,?– сказала Инна.
Шлагбаум, на котором они висели, поднялся, и машина вкатилась как бы в широкую парковую аллею, с пальмами и черными кустами. Проехав еще минуты две, мы остановились.
Я вышел из машины в коровинский (раннего периода) пейзаж: заляпанная лунным светом трава с черными тенями огромной толстоногой пальмы и лимонного дерева, сквозь кусты и кроны невысоких деревьев с той стороны сада-газона оранжево светили окна коттеджа в саду, ну а над нами высилась стена двухэтажного дома Игоря с крыльцом, охраняемым двумя каменными (или гипсовыми?) львами. В дом за деревьями, попрощавшись, ушла Инна, а мы поднялись меж львами по ступенькам в дом Игоря.
Меня разместили на втором этаже в маленькой комнатке, и когда, проснувшись утром, я вышел из комнаты на площадку перед лестницей вниз, первое, что я увидел, был горящий прямоугольник окна, в который, как в раму, была вставлена картина: рыжая голая земля, вздымающаяся по центру обрезанным конусом горы. Над ними?– густая синева утреннего неба. В окне была пустыня и гора Иродион. Композиция воспроизводила гравюру Хокусая с Фудзиямой.
В доме еще спали, и я вышел наружу. Проживание открывшегося пейзажа началось с почти физического ощущения неба. Его было много. Очень много. Мир передо мной был поделен на яростно-желтый низ уходящей вдаль земли, светившей белыми каменными деревушками (арабскими) на пологих склонах, и покойную бездонную синеву сверху. Передо мной?– Иудейская пустыня. Ну а я стою на ее берегу, на краю цветущего?– буквально цветущего?– оазиса. Пейзаж вокруг заставлял вспоминать рекламные картинки подмосковных коттеджных поселков, только без высоких заборов?– с открытыми газонами, за невысокими каменными оградками, по камням этим стекает красная и розовая пена цветущих бугенвиллий, в зелени деревьев желтые пятнышки уже созревших лимонов. Ну а в глубине садов?– каменные двухэтажные дома-коттеджи с черепичными крышами.
Из звуков?– яростное щебетание птиц в кроне дерева за домом и шарканье вдали чьих-то подошв по асфальту, и мне пришлось подождать, пока из-за поворота не возникнет фигура пожилого сухощавого мужчины. Поравнявшись наконец со мной, он улыбнулся и что-то сказал на иврите. «Доброе утро»,?– ответил я и долго еще слушал потом звук удалявшихся шагов, не потревоженный вкрадчивым шуршанием колес проехавшей машины. Такая стояла вокруг меня тишина?– тишина деревенская.
Я вдыхал воздух пустыни со слабым сухим запахом незнакомых мне растений. Солнце, еще не слишком жаркое, но уже полноценное, грело мое тело, недоверчиво впитывающее в себя покой вокруг.
…Да нет, ничего чрезмерно пафосного в деталях этого пейзажа не было. В поле моего зрения находились также темно-зеленые мусорные баки под оливковыми деревьями, гора щебенки, истаивали вдали нити высохшего виноградника, начинавшегося сразу за дорогой перед Игоревым домом. Вдали прерывистыми черточками?– забор, надо полагать, обозначающий границы Поселения. Такая вот рамка для райского сада на границе Иудейских гор и Иудейской пустыни.