Затем профессор сказал:

— Два дня тому назад я пришел сюда со Сьюардом и открыл гроб; и мы нашли его пустым, как и сейчас. Затем мы остались ожидать и увидели нечто белое, двигавшееся между деревьями. На следующий день мы пришли сюда днем и нашли Люси в гробу. Не правда ли, Джон?

— Да.

— В ту ночь мы пришли как раз вовремя. Пропал еще один ребенок, и мы, благодаря Богу, нашли его невредимым среди могил. Вчера я пришел сюда до захода солнца, так как при заходе солнца «не— мертвое» оживает.

Я прождал тут всю ночь до восхода, но ничего не увидел. Должно быть, потому, что я привесил к дверям чеснок, которого «не— мертвое» не выносит, и другие вещи, которых оно избегает. Сегодня вечером, еще до захода солнца, я снял чеснок и все остальное, вот почему мы нашли гроб пустым. Подождите вместе со мною. До сих пор тут происходило очень много странного. Если мы потихоньку спрячемся где— нибудь вне склепа, мы увидим еще более странные вещи.

Мы по очереди вышли из склепа, профессор вышел последним и закрыл за собою дверь.

О, как приятен и чист был ночной воздух после душного склепа! Ван Хелзинк принялся за работу. Сначала он вынул из своего саквояжа что—то вроде тонких вафельных бисквитов, аккуратно завернутых в белую салфетку, затем полную горсть беловатого вещества вроде теста или замазки. Он мелко накрошил вафли и смешал с замазкой, потом, накроив из этой массы тонкие полосы, замазал щели дверей склепа. Меня это озадачило, и стоя поблизости от него, я спросил, что он делает. Артур и Квинси подошли тоже, так как оба были очень заинтересованы. Он ответил:

— Я закрываю вход в могилу, чтобы «He— мертвое» не могло туда войти.

— А это что? — спросил Артур.

Ван Хелзинк благоговейно снял шляпу и сказал:

— Святые дары. Я привез их из Амстердама. У меня есть отпущение грехов.

Ответ мог устрашить самого ярого скептика, и каждый из нас почувствовал, что при таких серьезных шагах профессора, шагах, при которых он решается употребить самое для него священное, невозможно ему не верить. Мы тихо и покорно заняли указанные места вокруг склепа, стараясь разместиться так, чтобы никто из прохожих не мог нас заметить. Я жалел других, в особенности Артура. Мне самому весь этот страх был уже знаком по предыдущему визиту.

Наступило долгое молчание, бесконечная, томительная тишина, затем послышался тихий и резкий свист профессора. Он указал вдаль: на тисовой дорожке показалась белая фигура, которая медленно приближалась, и в ту же минуту из—за мчавшихся туч выглянула луна и с поразительной отчетливостью осветила женщину с темными волосами, одетую в саван. Лица не было видно, поскольку оно склонилось, как казалось, над белокурым ребенком. Было тихо, затем раздался резкий короткий крик, каким иногда во сне кричат дети. Мы хотели броситься вперед, но профессор погрозил нам рукою из—за тисового дерева, и мы увидели, как белая фигура двинулась дальше. Теперь она была настолько близко, что мы могли ясно ее разглядеть, тем более, что луна все еще светила. Дрожь пробежала у меня по телу, и я услышал тяжелое дыхание Артура, когда мы узнали черты Люси Вестенр; но до чего они изменились! Мягкое выражение лица превратилось в каменную, бессердечную, жестокую маску, а беспорочность — в сладострастную похотливость. Ван Хелзинк выступил вперед, и, повинуясь его жесту, мы все подошли к склепу, вытянувшись в одну линию. Ван Хелзинк поднял фонарь и протянул вперед облатку; при свете, падавшем на лицо Люси, мы увидели, что ее губы были в крови и свежая кровь сочилась по подбородку и пятнала белизну савана.

Нам стало жутко. При трепетном свете я заметил, что даже железные нервы Ван Хелзинка ему изменили. Артур стоял около меня, и если бы я не схватил его за руку и не поддержал, он наверное упал бы.

Увидев нас, Люси — я называю фигуру, стоявшую перед нами, Люси, потому что она была похожа на Люси — шипя как кошка, застигнутая врасплох, отступила назад и посмотрела на нас. Это были глаза Люси по форме и по цвету, это несомненно были ее глаза, но не ясные, а полные адского огня вместо знакомых нам чистых ласковых очей. В тот момент остаток моей любви к ней перешел в ненависть и чувство омерзения; если бы нужно было убить ее сейчас, я сделал бы это с диким удовольствием. Когда она взглянула на нас, глаза ее запылали и лицо исказилось сладострастной улыбкой. О, Господи, как ужасно было это видеть! Она опустилась на землю, бесчувственная как дьявол, и продолжала ревностно прижимать ребенка к своей груди, рыча, как собака над костью. Ребенок вдруг резко вскрикнул и застонал. При этом из груди Артура вырвался стон; она же, поднявшись, двинулась к нему с распростертыми объятиями и сладострастной улыбкой; Артур отшатнулся и закрыл лицо руками.

Она все—таки продолжала к нему приближаться и с томной, сладострастной грацией сказала:

— Приди ко мне, Артур! Оставь остальных и приди ко мне. Мои объятия жаждут тебя, приди, мы отдохнем с тобою вместе. Приди ко мне, супруг мой, приди ко мне.

В ее голосе была какая—то дьявольская сладость, он звучал, как серебряный колокольчик, и слова ее, хотя и относились к другому, подействовали завораживающе и на нас, что же касается Артура, то он находился как будто под гипнозом — он широко раскрыл ей свои объятия. Она была уже готова кинуться к нему, но Ван Хелзинк бросился вперед, держа перед собой золотой крестик. Она отшатнулась и с искаженным, полным злобы лицом бросилась мимо него к входу в склеп.

В нескольких шагах от дверей она остановилась, точно задержанная какой—то непреодолимой силой. Затем повернулась к нам лицом, и яркий свет луны и фонаря Ван Хелзинка осветил ее лицо. Мне никогда еще не приходилось видеть такого злобного выражения, и надеюсь, ни один смертный этого не увидит. Роскошные краски превратились в багрово—синие; глаза, казалось, метали искры адского огня; брови насупились, изгибы тела были как кольца змей Медузы, а очаровательный рот превратился в открытый квадрат, как в маске страсти у греков или японцев.

В таком виде она простояла несколько минут, показавшихся нам целой вечностью, между поднятым крестом и священным затвором входа в склеп. Ван Хелзинк нарушил тишину, спросив Артура:

— Ответь, друг мой. Продолжать ли мне свою работу?

Артур, закрыв лицо руками, ответил:

— Делай что хочешь, делай что хочешь. Этого ужаса больше не должно быть.

Ему сделалось дурно. Квинси и я одновременно подскочили к нему и взяли его под руки. Мы слышали, как Ван Хелзинк подошел к дверям и начал вынимать из щелей священные эмблемы, которые он туда воткнул. Мы все были поражены, когда увидели, что женщина с таким же телом, как у нас, проскользнула в промежуток, сквозь который едва ли могло пройти даже лезвие ножа. Какое—то радостное чувство овладело нами, когда мы увидели, как Ван Хелзинк снова спокойно заткнул щели замазкой.

Покончив с этим, он поднял ребенка и сказал:

— Идемте, друзья мои; до завтра нам здесь делать нечего. В полдень тут похороны; сейчас же после них мы придем сюда. Все друзья умершего уйдут раньше двух часов; когда могильщик закроет ворота, мы останемся, так как нужно сделать еще кое— что; но не то, что мы делали сегодня ночью. Что же касается малютки, то с ним все в порядке, и к завтрашнему дню он будет здоров. Мы положим его так, чтобы его нашла полиция, как и в прошлую ночь, а затем пойдем домой. Подойдя вплотную к Артуру, он сказал:

— Друг мой, Артур, ты перенес тяжелое испытание, но впоследствии ты увидишь, как необходимо оно было. Теперь тебе плохо, дитя мое. Завтра в это время. Бог даст, все уже будет кончено, так что возьми себя в руки.

Мы оставили ребенка в спокойном месте и отправились домой.

29 сентября.

Около двенадцати часов мы втроем: Артур, Квинси Моррис и я — отправились к профессору. Странно вышло, что все инстинктивно оделись в черные костюмы. В половине второго мы были уже на кладбище и бродили там, наблюдая; когда же могильщики закончили работу, и сторож, убежденный, что все ушли, закрыл ворота, каждый из нас занял свое место. На этот раз у Ван Хелзинка вместо маленькой сумки был с собою какой—то длинный кожаный ящик, должно быть, порядочного веса.