Автор книги Иова понял этот пробуждающий смысл страдания и потому позволил Иову заговорить первым. Его друзья, пришедшие его утешить и молчавшие целую неделю, пришли в изумление, когда этот всегда такой тихий человечек вдруг заговорил, заговорил резко, бунтуя, бросая упреки всей структуре бытия и даже самому Богу. Первая речь Иова, которая в дальнейшем привела к широкому и резкому спору, не была вызвана утешениями друзей. Тогда друзья Иова еще не произнесли ни слова. Они только сидели и молчали. Иов заговорил сам из себя. Он заговорил из своего страдания. Страдание зачеркнуло все, что связывало его с миром. Черепицей Иов словно соскоблил с себя всю повседневность и поднялся к новому существованию. И вот перед лицом этого нового существования его дух пробудился и сказал свое слово.

Откуда страдание черпает свою пробуждающую силу? Каким образом оно пробуждает человека из дремоты бытия? Ведь страдание есть зло, следовательно, оно негативно. Позитивного содержания в нем нет. Так каким же образом оно выбрасывает нас из повседневности? Каким образом оно обрезает те нити, которыми мы вплетены в вещное существование мира?

Не чем другим, как только своей негативностью. Что произошло с Иовом, когда он попал в страдание? Послушаем его самого: «О, если бы я был, как в прежние месяцы, как в те дни, когда Бог хранил меня, Когда светильник Его светил над головою моею, и я при свете Его ходил среди тьмы; Как был я во дни молодости моей, когда милость Божия была над шатром моим» (29, 2–4). А теперь — «И ныне изливается душа моя во мне дни скорби объяли меня. Ночью ноют во мне кости мои, и жилы мои не имеют покоя» (30, 16–17). «Redactus sum in nihilum» (30, 15)[35], — так переводит жалобу Иова текст Vulgat’ы[36], характеризуя этим совершенно новое положение Иова в страдании. Только ли это психологическое переживание? Разве дни расцвета Иова имели тот же самый смысл, что и теперешние дни бедствий?

Современная экзистенциальная философия страдание называет одной изпограничных ситуаций существования человека. Некоторые ситуации, такие как смерть, страдание, вина, называются пограничными потому, что они выражают окраину или границу человеческого существования, за которой, по Jaspers’у, мы в своем существовании ничего не видим; они словно некая стена, о которую мы ударяемся и проигрываем[37]. Однако, несмотря на их непроницаемость, эти пограничные ситуации тесно срослись с бытием человека. Они конкретно выявляют именно то, как человек экзистирует. Пограничные ситуации — это конкретность человеческого состояния. Человек, который возникает и погибает, всегда находится перед лицом небытия[38]. По справедливому замечанию W. Rehmo, небытие грозит этому миру с самого начала[39]. Более того, небытие вплетено в наше бытие. M. Heidegger говорит, что небытие проявляет страх. Он утверждает, что в страхе бытие в своей целостности делается ломким[40]. И мы пугаемся именно этой хрупкости. Мы начинаем чувствовать, что бытие словно выскальзывает из рук, что совокупность существ, включая и нас самих, выявляет перед нами свою возможность не быть[41]. Ощущение того, чтомы можем не быть, что все может не быть, составляет сущность страха и вместе оно есть дыхание холода небытия из потустороннего. Вне сомнения, этот холод мы испытываем только в редкие мгновения. Поэтому страх, который метафизически должен быть постоянным нашим спутником, на самом деле редкий гость нашей экзистенции, ибо повседневность, затерявшая нас в мире, не позволяет нам ощутить ломкости бытия, прикрывая ее внешним постоянством вещей. Однако в пограничных ситуациях[42], когда уже разрушились завесы повседневности, эта ломкость как раз и предстает во всем своем ужасе. Поэтому и страх здесь уже не мгновение, но постоянное состояние. В пограничных ситуациях мы бываем боясь, ибо во время этих ситуаций бытие человека приближается к своей черте и, образно говоря, находится перед небытием с глазу на глаз. Если мы все время ходили по краю бездны небытия, то в час пограничных ситуаций мы вступаем на самый ее порог. Ломкость бытия здесь становится совершенно конкретным нашим собственным опытом. Та стена, о которой говорит Jaspers, бросает четкую тень на наше существование, и эта тень есть тень небытия. В пограничных ситуациях покрывается мраком не какой-нибудь теоретический вопрос, но само наше существование. Мы клонимся в небытие, мы начинаем быть меньше, меньше не в математическом смысле, но в онтологическом.

Это происходит с человеком во всех пограничных ситуациях, это же происходит с ним и в страдании. Jaspers говорит, что страдание есть сужение существования, уничтожение части; за каждым страданием стоит смерть[43]. Настигнутый страданием Иов жалуется именно на эту суженность своего бытия. «Когда еще Вседержитель был со мною, и дети мои вокруг меня, Когда пути мои обливались молоком, и скала источала для меня ручьи елея! Когда я выходил к воротам города, и на площади ставил седалище свое, — Юноши, увидев меня, прятались, а старцы вставали и стояли Князья удерживались от речи, и персты полагали на уста свои; ... Я облекался в правду, и суд мой одевал меня, как мантия и увясло. Я был глазами слепому и ногами хромому; Отцом был я для нищих, и тяжбу, которой я не знал, разбирал внимательно... И говорил я: “в гнезде моем скончаюсь, и дни мои будут многи, как песок” (29, 4–18). К сожалению, страдание все это уничтожило. Иов утратил предметы, которые окружали и удовлетворяли его; утратил среду, в которой осуществлял справедливость; потерял детей, которые должны были закрыть ему глаза. Вне сомнения, все эти вещи были связями с миром и повседневностью. Но, с другой стороны, они были и тем полем, на котором развертывалось бытие Иова; они были объектами, сталкиваясь с которыми Иов осуществлял самого себя. Когда все они были утрачены, экзистенция сосредоточилась на самой себе, но вместе с тем оскудела и измельчилась. Она была выброшена из повседневности, но вместе оторвана и от своих возможностей. Поэтому печаль Иова совершенно обоснована, когда он вспоминает прошедшие дни расцвета и сожалеет о них, сожалея в сущности о полноте экзистенции, которую уничтожило страдание. Страдание приводит к тому, что мы начинаем быть не только не от мира, но и не в мире. Оно изгоняет нас за город, поселяет на груде отбросов и превращает нас в «посмешище» для народа (17, 6). Мы становимся братьями шакалов и друзьями страусов (30, 29). Страдание суживает наше существование, уничтожая ту его часть, которая, хотя и не от мира, но все же может раскрыться и осуществиться только в мире. За страданием мы ощущаем стоящую смерть. В ситуации страдания мы ощущаем на себе холод дыхания небытия. «Так, я знаю, что Ты приведешь меня к смерти, — упрекает Иов Бога, — и в дом собрания всех живущих» (30, 23).

Но именно этим сужением нашего бытия, частичным его уничтожением, установлением его перед лицом смерти, следовательно, перед лицом физического небытия, страдание сотрясает наше бытие и пробуждает его от дремоты. Достигнув своей границы, наше бытие пугается, увидев под своими ногами раскрывшееся небытие. Оно вскакивает, словно ото сна, и видит, что прежние формы разрушены, что его полнота, которой оно обладало в мире, погибла; что ему осталось очень немногое, ибо почти все утрачено. Тогда оно сосредоточивается и начинает говорить. Оно решается бороться за свое существование, вести основательную и серьезную борьбу, ибо это борьба с небытием. Поэтому, хотя страдание по существу негативно, хотя оно и не имеет позитивного содержания, но именно этой своей негативностью оно пробуждает нас из дремоты бытия. Подведя нас к черте нашего бытия, оно вынуждает нас отскочить назад. В страдании наше существование становится почти осязаемым, ибо мы начинаем его искать во тьме небытия. Поэтому переживание, что мы еще есть, становится очень интенсивным. Мы концентрируемся на себе, сосредоточиваем все свои еще оставшиеся силы только на одном своем Я и жаждем быть. Более того, в страдании мы решаемся быть; мы решаемся защищаться от этого дышащего холодом небытия. В этом смысле страдание и обладает пробуждающей силой. В этом смысле оно и выбрасывает нас, словно будильник, из теплой постели повседневности, дабы мы вступили в жесткую борьбу за самих себя. Вот почему не один, настигнутый страданием человек, который прежде был вял и избалован, становится героем или святым. Вот почему и Иов, прежде тихий и богобоязненный, когда его коснулось страдание, выпрямляется и говорит свое слово, часто жесткое и горькое, но каждый раз поднимающееся из самих глубин его потрясенного бытия.