Вокруг такая чудная окрошка: глупое и умное, старое и новое, высокое и подлое - все важно, все нужно. Кому? Зачем? Все равно, что ответить, истинная фантазия неуязвима.

Фантазия воюет с памятью, как расточительность - с накоплением. Они клюют друг другу очи. При этом накопление давно и начисто обессмыслено неизбежностью смерти и необъятностью необъятного. Равно как и достижения цивилизации своим существованием обязаны исключительно плохой памяти. Это я знаю точно, как сорок семь на семьсот двадцать восемь, как то, что порок подобен проказе - борьба с ним грозит борцу лепрозорием. Этим я владею. Что же неподвластно мне, черной птице с зеленой грудкой? Только та пустота, которая сильнее меня, потому что, если она перестанет быть загадкой, то загадкой тут же станет все остальное. Единственное, что я знаю о той пустоте, это бесконечное: не то, не то, не то. Отсюда производят ложный вывод, что она всеведуща, всемогуща, вездесуща. Но это опять: то, то и то а она, холера: не то, не то, не то...

Ложь - не вина, а безусловный рефлекс, как насморк и чтение в ванне. Карать и миловать за нее - не стоит труда. Унылое дело. Тот, кто пошел на мою песню, идет дальше, и нитка бус внутри него превращается в такого примерно рода дрянь, какую производит кишечник.

Пожалуй, я знаю, как обойтись с ним. Я заведу его напевом на водораздел, где уклон на обе стороны, и в какую ни катись, все равно попадешь в область самим собой отсроченного ужаса. Приблизительно как если заснуть в ночном автобусе, проспать свою остановку и на кольце, когда тебя растолкали и пассажиры растеклись к разным дверям, выбирать - через какую выходить тебе, потому что стоишь точно посередине. Но какую ни облюбуешь, а снаружи все равно ночь, какая-нибудь заледенелая Гражданка, и никто уже никуда не едет.

Улица предала его. Всеми своими домами, деревьями, витринами, прохожими, черствым, как хлеб, асфальтом, мусором, жестью крыш, подвальными кошками, ларьками, плоскими лужами - всем-всем, что составляет плоть ее, она его выдала. Но прежде, чем он бросится в бездну отчаянья, я вновь покажусь ему - я хочу с ним проститься. Ступай, дорогой, и пусть тебе навстречу не выйдет маска, под которой - гладыш (Notonecta glauca), способный выпить тебя через хищный хоботок. Ступай.

Жажда одиночества входит рывком, с низкого старта, как шлепок мышеловки. Вот потемнело небо, и я - одна. Все остальное - всмятку. Когда-то греки умели болтать и торговать. И до того достали друг друга, что потоп перепал не только Огигу, но и Девкалиону.

Когда он подошел к оживленной улице Орджоникидзе, охваченной у перекрестка пестрым манжетом коммерческих ларьков, то заметил вдруг, что по небу катятся белесые кочаны облаков того примерно вида, какой, будь он исполнен на холсте, глаз зрителя незамедлительно изобличил бы в нереальности. Наблюдение это ничего не значило, кроме того разве, что к подражанию природе принято относиться строже и с большим недоверием, нежели к природе собственно. За деловито урчащим препятствием, в имени которого слышался жестяной петушиный клич (Орд-джо-ни-ки-дзе!), Ленсовета, стремясь к варварскому совершенству бумеранга, плавно забирала влево и здесь, почти вовсе безлюдная, вдохновленная сопутствующим линии высокого напряжения пустырем, зеленела уже напропалую. Тут были акация и барбарис, боярышник и калина, по-детски застенчивый ясень, клен и какие-то дикие травы, благодаря им размашистые опоры проводов, за свой плебейский авангардизм невхожие в приличный город дальше передней, почти не раздражали взгляд своей нарочитой бестелесностью. Впрочем, от поворота до высоковольтной линии по прежним меркам была целая трамвайная остановка плюс еще один перекресток, а это значит, что, одолевая путь туда, где царила перечисленная ботаника, его озаряли видения пустые и несущественные. Благодаря этому он, способный к отвлечениям, успел пересчитать ребра на сорванном стручке акации и запустить репейником в кошку.

Отмахнувшись от безделиц за стеклышком калейдоскопа (калейдоскоп и клоунада, мистерия и сыск - это не путаница, это метафоры того, что оказалось недоступным точному описанию), он заглянул в зрачки настороженно присевшей кошке и с опозданием поймал себя на том, что, проходя мимо "трех сестер", даже не повернул головы в сторону своего бывшего дома, который стоял напротив в щели между яслями и общежитием школы профсоюзов. Ничего знаменательного в этом не было - слегка досадно, не более.

Некоторое время он довольно безыскусно размышлял о счастье, придя к честному заключению, что когда летом, после ванны, он стоит в свежем белье на теплом ветру и ощущает свое чистое тело - это все, что он о счастье знает. Но вскоре своеволие его было пресечено подзатыльником очередного сновидения, напомнившего, как однажды в зоопарке он долго стоял у клетки с вдумчиво копошащимся барсуком: зверь ему нравился, попутным фоном позади взрывались возгласы проходящих мимо людей: "Смотри-ка - барсук!", "О, барсук!", "Это кто? Барсук?" - и тогда наконец он впервые понял, что такое народное прозрение. Несмотря на свою принудительность, эта картинка оказалась мила, хотя и несколько тороплива. Вслед за ней, похожее на зимнюю аварию в теплосети, в нем широко и жарко разлилось новое воспоминание, и это опять была РЭ: в теплой постели на выстуженной осенней даче, отважно выпростав на одеяло руки, они играли в "подкидного дурака" - проигравший должен был встать и приготовить завтрак.

Вскоре впереди показался приземистый аквариум станции метро. Возможно, это означало конец пути - в его случае он мог выглядеть как объявление приговора, - но здесь улица скопировала повадку предмета, у которого прежде позаимствовала форму, и, пропустив его через трамвайные пути к галдящему и неприлично людному рынку, по нечетной стороне погнала обратно. И все-таки точка была поставлена - он чувствовал это по гнетущей, некомфортной пустоте внутри, словно содержимое его было сожжено, а зола не выметена.

Как и следовало ожидать по симптоматичной опустошенности, обратный путь не приготовил никаких зрелищ, отчего выглядел будничным и немного унылым, хотя антураж улицы во всем оставался прежним. Теперь он чувствовал усталость, которая была чересчур поспешной: ему случалось проходить куда большие расстояния, совсем не тяготясь одоленным путем. Он словно бы разрушался физически вслед за распадом внутренним, но это проявлялось каким-то полунамеком, из-за своей пластичной неопределенности совсем нестрашным.

Так, под сенью хрущевских пятиэтажек, имевших в своем показном неглиже довольно заспанный вид, он дошел сперва до Орджоникидзе, а после и до яслей, частично заслонявших его бывший, выведенный горбатой Г, дом. К этому времени он чувствовал себя уже не то чтобы развалиной, но порядком износившимся и одряхлевшим, поэтому в выжженном пространстве своего естества, при виде места, где прожил годы, которым отчего-то принято отдавать преимущество перед остальными, не ощутил ровным счетом никаких движений. "Есть вещи, - подумал он, - которые нельзя подержать: время, имя, забвение..." - но мысль схлынула, как возведенный из воды кулич.

Возможно, будь он отпетым материалистом, он бы просто истерся в пути, бесхитростно убыл до тлена, но этого не случилось. Разумеется, не сподобился он и преображения. Надо думать, ему как колеблющемуся были уготованы не тлен и не преображение, а некая изысканная лазейка, тугой винт черной лестницы, добросовестная петля Нестерова - словом, осведомленное о своей природе и потому несуетное исчезновение.

На перекрестке с Алтайской он кинул пустой взгляд в сторону несуществующей больше скамейки и на том месте, где стоял недавно сам, застигнутый врасплох пробуждением дремавшего чувства, вновь увидел девицу в черном платье с бархатным жилетом. Она неподвижно стояла на тротуаре, по-прежнему демонстрируя себя со спины. Над ней и немного впереди в полнеба клубилось что-то вроде тучи, не очень контрастной по краю, но у центра густой и тяжелой. Двое прохожих на ее стороне улицы замедлили шаг, и один из них, раскрыв яркий полиэтиленовый пакет, что-то поискал в нем вероятно, зонт. Все было довольно обыденно, но при этом не пресно - ведь он ничего не ждал и даже куда-то двигался, - как вдруг в своих опустевших глубинах он ощутил неудержимое желание заглянуть в уже однажды ускользнувшее от него лицо. Отчего-то это показалось важным.