Целуя ее в прошлый раз в саду, на глазах у профессора, Раффлтон заметил, что Мальвина осталась бесстрастной, только необычная улыбка порхала по ее губам. А теперь случилось странное: дрожь прошла по ее телу, она покачнулась и затрепетала. Профессор испугался, что она лишится чувств, а Мальвина, словно пытаясь удержаться на ногах, обвила обеими руками шею коммандера Раффлтона, издала странный негромкий возглас – профессору он показался похожим на ночной вскрик гибнущего лесного существа, – прижалась к Раффлтону и всхлипнула.

Бой часов напомнил профессору о назначенной встрече с миссис Мэриголд.

– Времени у вас в обрез, – предупредил он, бережно пытаясь разжать руки Мальвины. – Обещаю вам: я задержу его до вашего возвращения.

Мальвина не поняла, о чем речь, и профессор напомнил ей.

Она не сдвинулась с места, только сделала жест, словно пыталась схватить что-то незримое. Затем уронила руки и перевела взгляд с коммандера на профессора. Лишь потом профессор вспомнил, что в тот момент исчезла ее таинственная отчужденность, она уже не казалась существом не от мира сего. Ничего необычного в ее присутствии больше никто не чувствовал.

– Мне очень жаль, – заговорила Мальвина. – Но уже поздно. Я всего лишь женщина.

И миссис Мэриголд мыслит до сих пор.

Пролог

А далее следует пролог. Конечно, ему полагалось бы предшествовать всему вышеизложенному, однако все подробности этого пролога стали известны лишь позднее, когда все закончилось. О них рассказал коммандеру Раффлтону его товарищ, француз, который в мирное время был художником, вращался в соответствующих кругах, особенно среди тех, кто ищет вдохновения на просторах и в овеянных дыханием легенд долинах древней Бретани. Позднее коммандер повторил его рассказ профессору, а тот просил лишь об одном: хотя бы некоторое время ничего не говорить доктору. Ибо доктор увидит в рассказе подтверждение своим ограниченным, скованным здравым смыслом теориям, тогда как профессора этот рассказ всецело убедил в абсолютной правоте его предположений.

Все началось в 1889 году (от Рождества Христова), в один особенно ненастный вечер в конце февраля – «в ночь зимней бури», как ее назвал бы автор типичного романа. Местом действия стал уединенный дом мадам Лавинь, стоявший на краю пустошей, которые окружали вымирающую деревушку Аван-а-Крист. Мадам Лавинь вязала чулок, ибо вязанием зарабатывала себе на хлеб, как вдруг услышала, что кто-то прошел мимо дома и постучал в дверь. Мадам не поверила своим ушам: откуда здесь взяться прохожему в такой час и среди бездорожья? Но через несколько минут стук повторился, и мадам Лавинь со свечой в руках отправилась посмотреть, кто пришел. Едва она отперла дверь, порыв ветра погасил свечу, поэтому мадам Лавинь никого не увидела. Она позвала, но ответа не дождалась. Уже собираясь запереть дверь, она вдруг услышала негромкий звук. Но не плач. Похоже, кто-то невидимый еле слышным голосом произнес слова, которых мадам не поняла.

Мадам Лавинь перекрестилась, пробормотала молитву, а потом снова услышала тот же звук. Он исходил откуда-то снизу, и она, пошарив руками и ожидая найти бродячую кошку, нащупала большой сверток – мягкий, теплый, но, конечно, сыроватый. Мадам Лавинь внесла его в дом, заперла дверь, снова зажгла свечу и положила сверток на стол. И увидела в нем крошечного младенца.

Подобные ситуации всегда затруднительны. Мадам Лавинь поступила так же, как сделали бы на ее месте большинство людей: развернула сверток, с малышом на коленях села перед неярким огнем очага, топившегося торфом, и задумалась. Ребенок согрелся и был явно доволен, и мадам Лавинь подумала, что стоило бы раздеть его и положить на кровать, а потом снова заняться вязанием. Утром она обратится к отцу Жану и последует его совету. Таких тонких тканей, в которые был одет младенец, она в жизни не видывала. Снимая с него вещицы одну за другой, она нежно проводила по ним кончиками пальцев, а когда наконец сняла последнюю и ее взгляду предстало маленькое белое существо, мадам Лавинь вскрикнула, вскочила и чуть не уронила младенца в огонь. Ибо она увидела метку, по которой каждый бретонский крестьянин мог определить, что перед ним не человеческое дитя, а фея.

Мадам Лавинь прекрасно понимала, что ей следовало бы распахнуть дверь и швырнуть младенца в темноту. Так поступили бы большинство женщин ее деревни, а потом провели в молитве на коленях остаток ночи. Но тот, кто выбрал ее дом, не прогадал. К мадам Лавинь вернулись воспоминания о милом муже и трех рослых сыновьях, которых одного за другим отняло у нее завистливое море, и она решила: будь что будет, но избавиться от ребенка она не в силах. Ребенок, несомненно, почувствовал ее настроение, потому что понимающе улыбнулся, протянул ручонки и коснулся смуглой морщинистой кожи мадам Лавинь, напомнив ее сердцу, как давно оно не билось от волнения.

Отец Жан – по всей видимости, мягкосердечный, терпимый и мудрый человек – не усмотрел в случившемся ничего дурного. Конечно, если мадам Лавинь может позволить себе такую роскошь, как воспитание младенца. Возможно, это принесет опекунше удачу. И в самом деле, куры мадам стали нестись чаще прежнего, а огородик на отвоеванном ею у пустоши клочке земли реже зарастал сорняками.

Разумеется, известие быстро разнеслось по округе. Возможно, мадам Лавинь и заважничала, но и соседи не желали водить с ней дружбу, неодобрительно качали головами, и ребенок рос один, без друзей. К счастью, дом мадам стоял на отшибе, а рядом, на огромных пустошах, с избытком хватало укромных уголков. Единственным товарищем малышки стал отец Жан. Отправляясь навестить свою паству, рассеянную по обширной территории прихода, он брал девочку с собой, а приближаясь к очередной уединенной ферме, оставлял маленькую спутницу прятаться среди утесника и папоротника.

Он понял, что все попытки церкви вытравить суеверия в этой окруженной морем и пустошами деревушке напрасны. Пришлось предоставить эту задачу времени. Возможно, позднее удастся поместить девочку в какой-нибудь монастырь, где она забудет раннее детство и вырастет доброй католичкой. А пока следует сжалиться над бедной одинокой малюткой. Может, так будет лучше не только для нее – отцу Жану эта ласковая и милая девочка казалась не по годам разумной. Устроившись в тени деревьев или где-нибудь в хлеву, по соседству с коровами, влажно поглядывавшими на них, отец Жан обучал девочку тому немногому, что знал сам. И она то и дело поражала его догадливостью, удивительными, совсем не детскими замечаниями. Казалось, многие знания о мире она усвоила давным-давно. Украдкой бросив на нее взгляд из-под кустистых бровей, отец Жан умолкал. Примечательно было и то, что дикие обитатели полей и лесов не боялись девочку. Временами, возвращаясь к убежищу, где он оставил девочку, отец Жан замедлял шаг, гадая, с кем она разговаривает, и вскоре слышал удаляющийся топот маленьких ног, торопливый трепет крыльев. От повадок, присущих эльфам, излечить его маленькую подопечную так и не удалось. Возвращаясь после какого-нибудь позднего визита милосердия с фонарем в одной руке и крепким дубовым посохом – в другой, добрый священник нередко останавливался, заслышав блуждающий голос. Он неизменно звучал настолько далеко, что слов было не разобрать; сам голос казался отцу Жану незнакомым, но он знал, что никому другому он не может принадлежать. Мадам Лавинь пожимала плечами: что она могла поделать? Не ее дело препятствовать «чаду», даже если бы его могли удержать двери и засовы. Отец Жан наконец сдался. Запреты и нотации были не по душе и ему. Возможно, сердце бездетного священника было опутано паутиной лукавой нежности и в то же время сковано безотчетной боязнью. Пожалуй, девочку стоило чем-нибудь отвлечь, поскольку мадам Лавинь не поручала ей никакой работы, кроме самой легкой. И он научил ее читать. Девочка выучилась так быстро, что отцу Жану показалось, будто бы раньше она только делала вид, что не умеет. Наградой ему стала возможность с радостью наблюдать, как она глотает книги, предпочтительно томики старомодных исторических и любовных романов, которые он привозил ей из редких поездок в далекий город.