До встречи в эфире
На Маяковке, в фойе Концертного зала имени Чайковского, обосновалась модная французская кондитерская. Здесь Анна обычно назначала свои деловые встречи. Глядя на людской поток за стеклом, ей легко и быстро думалось. Вот и теперь Анна лениво тянула через трубочку свежевыжатый апельсиновый сок в ожидании риэлторов и рассеянно глядела в окно. По совету Гагика она хотела вложить освобожденные из мужнего плена деньги в недостроенный загородный коттедж где-нибудь в районе Рублевки, доделать его и сдавать в аренду. Из торгаша-коммерсанта окуклиться в благопристойного рантье. Обдумывая предстоящий метаморфоз, она даже не сразу заметила подошедших к ней бойкую улыбчивую девицу и положительного господина с солидным портфелем. Вновь прибывшие поздоровались, сдержанно улыбнулись и начали деловито в четыре руки извлекать из кожаных недр почти квадратного кофра папки с проектами.
Герман сидел за соседним столиком и от нечего делать в пятый раз перелистывал газету в поисках хороших вакансий на западных фирмах. Не найдя ничего путного, он сделал вид, что страшно заинтересован статьей о каком-то голливудском актере. Просто не хотелось подниматься и уходить из этого теплого, уютного места в холод и стужу. За восемь лет он успел отвыкнуть от сырых, мрачных русских зим и промозглых весен. Был конец марта, но недавняя оттепель обернулась снова нескончаемой тоскливой поземкой февраля. Зима, словно крокодил, клацнув ледяными зубами, уцепилась за край платьица хорошенькой доверчивой маленькой девочки-весны и упрямо пятилась, стараясь затащить ее в холодную мутность сугробов.
У Германа был плохой период. Он жил в коммуналке на улице Станкевича, которая теперь снова называлась Воскресенским переулком, в комнате покойного Модеста Поликарповича, оставленной прежними жильцами за выездом. Родители его не дождались. Отец вместо отстойного технического спирта хватанул по ошибке растворитель и загнулся прямо в гараже, а мать умерла от рака легких за несколько недель до его депортации на Родину. Сестра говорила, что мама все кашляла, а к врачу идти не хотела. В больницу попала по «скорой», потеряв сознание на улице. Оказалась очень запущенная форма, поэтому операцию даже не предлагали.
Но в их двух комнатах уже подрастала новая поросль. Сестра Германа Светка стала парикмахершей, муж ее раньше шоферил в отцовском таксопарке, и у них самих было уже двое детей дошколят, пацан и девчонка. Светка, словно под копирку, списала жизнь папы с мамой. Только мама была пропитана запахом прелой кожи, а Светка — парфюмерным ароматом лака для волос.
Герману было нестерпимо горько сознавать, что он ничем за эти годы не помог родителям, даже не попрощался с ними по-человечески. Но какой-то холодной горечью, словно это они были виноваты, что умерли слишком рано и не дождались дорогого сыночка.
Сестра была ему искренне рада. Она выросла в сердечную, смешливую хохотуху, такую же работящую, как мать, и так же любящую пропустить рюмочку-другую, как отец. Глядя на эту хорошую добрую тетку, Герман удивлялся: «Неужели это моя сестра, родная кровиночка, единственный близкий мне человек?»
Сестра его маленько побаивалась, она непрестанно улыбалась и настороженно следила за ним маленькими веселыми глазками отца. Такого красивого мужчину Светка уже давно не видела вблизи.
— Приходи к нам в парикмахерскую, я тебя народу покажу, — уговаривала она брата.
Ее муж Толик, в вечных трениках и майке с маленькой дырочкой у подмышки, все расспрашивал свояка о машинах.
Герман, когда врал, всегда всматривался в эту дырочку на майке, и ему казалось, что он ее прожигает своей брехней и она становится все больше и больше. Но Толик был в восторге. Для родни у Германа была заготовлена душераздирающая версия, как его завербовала в Америке российская разведка и как одно из заданий он не по своей вине завалил — вот ему и пришлось срочно бежать, можно сказать, в чем мать родила. Родня деликатно верила и робко терялась в догадках. Таксопарк Гериного отца давно подгребла под себя неопределенного рода коммерческая фирма, со старой «Волги» Толик пересел на новенькое «вольво» и когда к ним для подписания контракта приехали англоговорящие немцы, Герман вызвался их повозить, показать ночную Москву. Первую ночь Толик колесил вместе с ними, потом уморился. Видя, что Герман отлично водит, отдал ему машину и завалился спать. Герман куролесил с немчурой целую неделю, всем очень понравился, спел в «Метелице» для них «Esterday» и «Ах, мой милый Августин…». Растроганные баварцы отвалили ему приличный гонорар. Эти деньги дали возможность нашему репатрианту чуть перевести дух и прикупить зимние вещи. После шикарных магазинов Фриско толкучка в Лужниках прибила его своим варварским изобилием разномастного китайского барахла. В одном из рядов он заметил за прилавками забитых шмотьем палаток знакомого парня с дирижерского и старую учительницу математики. К счастью, Герман углядел их еще издалека и успел протиснуться в толкучке вбок, обойдя неприятных призраков из прежней жизни стороной. Выбрал себе кое-какие шмотки. Приоделся. Выручало только то, что на нем все сидело безукоризненно и выглядело беспечно дорогим.
Все остальное время Герман ждал прихода потерявшегося в дороге багажа, рано утром уходил из дома по несуществующим делам, бродил по городу, просто чтобы не мешать этим хорошим людям, которых судьба странным образом определила ему в родню, жить своей жизнью. Сестра с семейством потеснилась довольно легко, так как на родовую коммуналку позарились новые русские и всех жильцов должны были вот-вот расселить по бирюлевским просторам в отдельные хоромины. Светка бегала хлопотать о восстановлении прописки для брата, благо у них сохранился не только его старый паспорт, но и свидетельство о рождении, записные книжки, фотографии и даже черновики песен. Все в большой обувной коробке. Герман бодрился, обещал съехать со дня на день, но, кроме вокзала, куда съедешь? К счастью, одна из комнат уже освободилась, и Герман тихонько в нее въехал. Спал на раскладушке среди оборванных обоев в бывшей комнате Модеста Поликарповича, в которой уже успел почти четверть века пожить врач «скорой помощи» с двумя детьми и тещей. Но в тех местах, где обои были оборваны, обнажались прежние, дяди Карпа, и это было жутко и радостно одновременно. Словно его прежняя жизнь вся была заклеена чужими обоями поверх его собственной, еще живой жизни.