— Где он? Где он?

Это была г-жа Дарзак, искавшая Рультабийля. Нас ослепила новая вспышка молнии. Охваченный безумием Рультабийль во все горло ревел вместе с громом. Она его услышала. Увидела. Мы были мокры насквозь — на помощь ливню пришло море с его пеной. Юбка г-жи Дарзак развевалась, точно черный флаг, и облепляла мне ноги. Почувствовав, что бедняжка сейчас лишится — чувств, я поддержал ее, и тут, среди неистовства стихий, в разгар бури, под проливным дождем, среди бушующего моря, я вдруг почувствовал аромат — нежный, волнующий и грустный аромат духов Дамы в черном. Я понял, каким образом Рультабийль пронес воспоминание о нем сквозь годы. Да, да, это был аромат, полный грусти, аромат глубокой печали… Как будто скромный, одинокий и очень непохожий на другие, аромат цветка, которому суждено одиноко цвести лишь для себя одного. Наконец-то я ощутил аромат, навеявший мне все эти мысли. В них я попробую разобраться позже — ведь Рультабийль столько раз повторял мне их. Этот нежный и вместе с тем навязчивый аромат словно бы опьянил меня в разгар битвы воды, ветра и молний, опьянил внезапно, лишь только я его ощутил. Необыкновенный аромат. Да, необыкновенный: ведь я раз двадцать проходил мимо Дамы в черном и не понимал, что в нем такого необыкновенного, а открыл это в миг, когда запах самых стойких духов на свете, даже тех, от которых болит голова, был бы унесен морским ветром, словно нежное дыхание розы. Я понял, что этот аромат нужно не только услышать, но и почувствовать (пусть это сочтут хвастовством, но я убежден: понять запах духов Дамы в черном дано не всякому, для этого нужно обладать глубоким умом, и, вероятно, в тот вечер на меня низошло озарение, хотя я так и не понял, что творилось вокруг меня). Да, этот грустный, пленительный, упоительно безнадежный аромат нужно почувствовать раз и на всю жизнь, и тогда сердце наполнится благоуханием, если оно принадлежит сыну, такому, как Рультабийль, воспламенится, если оно принадлежит возлюбленному, такому, как Дарзак, или наполнится ядом, если оно принадлежит разбойнику, такому, как Ларсан. Нет, после этого мимо него пройти невозможно, и я разом понял и Рультабийля, и Дарзака, и Ларсана, равно как и все беды дочери профессора Стейнджерсона.

* * *

Вцепившись в мою руку. Дама в черном под рев бури звала Рультабийля, но тот с криком: «Духи Дамы в черном!» внезапно большими прыжками скрылся в ночи.

Несчастная разрыдалась. В отчаянии она принялась стучать кулаком в дверь; Бернье отпер, но плакать она не перестала. Я говорил ей какие-то пустяки, умолял успокоиться, однако отдал бы все, что угодно, чтобы найти слова, которые, никого не выдав, дали бы ей понять, какую роль я играю в драме матери и сына.

Внезапно она свернула направо, в гостиную Старого Боба — по-видимому потому, что дверь туда была отворена. Там мы были одни, как если бы пришли к ней в спальню, — поскольку Старый Боб опять засиделся за работой в башне Карла Смелого.

Боже мой! Этот вечер, эти минуты, что я провел с Дамой в черном, как они были мучительны! Я подвергался испытанию, к которому был совершенно не подготовлен: внезапно, даже не пожаловавшись на буйство стихий (а с меня текло, словно со старого зонта), она спросила:

— Господин Сенклер, вы давно ездили в Трепор?

Я был ослеплен и оглушен сильнее, чем только что громами и молниями. На мгновение буря на дворе утихла, и я понял, что теперь, когда я оказался в укрытии, мне предстоит выдержать гораздо более мощный натиск, чем тот, с каким на протяжении веков волны атакуют форт Геркулес. Должно быть, выглядел я довольно глупо и выдал волнение, в которое повергла меня эта неожиданная фраза. Сначала я ничего не ответил, потом забормотал нечто невнятное, причем выглядел, наверное, весьма забавно. С тех пор прошли годы, однако и теперь эта сцена встает передо мною, словно я смотрю спектакль с собственным участием. Есть люди, которые, вымокнув, совсем не выглядят смешными. Вот и Дама в черном, вся мокрая, только что, как и я, побывавшая под ливнем, была необычайно хороша: волосы растрепаны, шея открыта, к великолепным плечам прилип тонкий шелк платья, выглядевший в моих восхищенных глазах величественно, словно лоскут, наброшенный каким-то наследником Фидия на камень, только что превратившийся в бессмертную красоту. Я прекрасно понимаю, что мое волнение даже по прошествии стольких лет заставляет меня писать фразы, которым недостает простоты. Больше я ничего по этому поводу не скажу. Но те, кто видел дочь профессора Стейнджерсона вблизи, возможно, меня поймут; здесь, перед лицом Рультабийля, я хочу лишь подчеркнуть те почтительность и растерянность, сжавшие мне сердце, когда я увидел эту божественно прекрасную мать, которая, находясь в смятении, вызванном страшной бурей — ив прямом и в переносном смысле слова, — умоляла меня нарушить данное мною слово. Я ведь поклялся Рультабийлю, что буду молчать, и вот мое молчание было, увы, таким красноречивым, какой никогда не была ни одна из моих речей в защиту обвиняемого.

Она взяла меня за руки и проговорила голосом, который я никогда не забуду:

— Вы его друг. Скажите же ему, что мы оба уже перенесли достаточно горя! — И, готовая разрыдаться, добавила: — Почему он продолжает лгать?

Я молчал. Да и что было отвечать? Эта женщина всегда, как теперь говорят, «держала на расстоянии» — всех вообще и меня в частности. Я никогда для нее не существовал, и вот теперь, когда я вдохнул аромат духов Дамы в черном, она разрыдалась передо мною, как перед старым другом.

Да, как перед старым другом… Она рассказала мне все, я все узнал из нескольких фраз — простых и жалобных, как материнская любовь, я узнал все, что скрывал от меня притворщик Рультабийль. Очевидно, эта игра в пpятки долго продолжаться не могла, и они оба поняли это. Толкаемая безошибочным инстинктом, она захотела точно узнать, кто таков этот Рультабийль, который ее спас, которому столько же лет, сколько было бы ее сыну, и который так на него похож. К ней в Ментону пришло письмо, содержавшее доказательство того, что Рультабийль ей солгал: он и близко не подходил ни к какому учебному заведению в Бордо. Она тут же потребовала у молодого человека объяснений, но он упорно уходил от ответа. Тем не менее, когда она заговорила о Трепоре, коллеже в Э, и о том, что до приезда в Ментону мы с ним там побывали, он забеспокоился.

— Откуда вы узнали? — выдав себя, вскричал я. Она даже не порадовалась моему невольному признанию, а просто одной фразой объяснила свою хитрость. Когда я застал ее вечером у себя в комнате, это был уже не первый раз, что она к нам заходила. А на моем чемодане была свежая наклейка из Э…

— Я раскрыла ему объятья, так почему же он не идет? — простонала она. — Увы, неужели, отказываясь считать себя отпрыском Ларсана, он не согласится быть моим сыном?

Конечно, Рультабийль вел себя очень жестоко по отношению к женщине, считавшей своего сына мертвым, часто рыдавшей от отчаяния, как я узнал позже, и наконец среди бесчисленных несчастий испытавшей радость увидеть свое дитя воскресшим из мертвых. Несчастный! Накануне вечером он рассмеялся ей в лицо, когда она из последних сил кричала ему, что у нее был сын и что этот сын — он. Он рассмеялся ей в лицо, а она плакала. Ну что вы тут будете делать! Об этом рассказала мне она сама; я никогда не думал, что Рультабийль настолько жесток, скрытен и дурно воспитан.

В самом деле, он вел себя просто ужасно. Дошел до того, что заявил ей: «Я не уверен, что у меня вообще был отец, пусть даже вор!» Она вернулась тогда в Квадратную башню, и ей захотелось умереть. Но она не для того нашла сына, чтобы тут же вновь его потерять, и потому осталась жить. Я был вне себя. Целовал ей руки. Просил у нее за Рультабийля прощения. Вот к чему привела политика моего друга. Считая, что так ему будет легче защищаться от Ларсана, он убивал собственную мать! Я не мог больше этого слышать. С меня было довольно. Я кликнул Бернье, он отпер мне дверь, и я вышел из Квадратной башни, проклиная Рультабийля. Мне казалось, что он должен быть во дворе Карла Смелого, но там никого не оказалось.