Должно быть, та же картина наблюдалась в доме номер восемь по Лапутину переулку, потому что Катя не могла даже выйти из дому в этот день. Ее не только снабжали продуктами, как будто она отправлялась на Северный полюс, — ее еще наряжали. Старинное, оставшееся без применения приданое трех нигилисток было пущено в ход — турецкие кружева, бархатные полосатые жакетки с буфами на плечах, тяжелые платья на подкладках.

Замечательно, что Саня, забежав к Бубенчиковым на минутку, опоздала к обеду. Она пришла немного смущенная и сказала, что это очень интересно. Все три старухи шьют, и выходит очень хорошенькое платье. Кате идет, а ей нет. Зато шапочка ей идет, и она себе непременно сделает такую.

— Одним словом, мы все перемерили, — сказала Саня и засмеялась. — Даже голова закружилась.

Судья успел со службы, чтобы отобедать вместе со мною в последний раз. Он принес бутылку вина, мы выпили, и он сказал речь. Это была очень хорошая речь, гораздо лучше, чем некогда на обеде, посвященном вступлению Гаера в батальон смерти. Петьку и меня он сравнил с орлами и выразил надежду, что мы еще не раз вернемся в родное гнездо. Он был бы рад похвастать, что вырастил таких ребят, но не может, потому что сама страна вырастила нас, не дала нам погибнуть. Так он сказал. Тетя Даша всплакнула в этом месте, как бы желая напомнить, что она и сама охотно взяла бы на себя наше воспитание, не прибегая к посторонней помощи… Я встал и ответил судье. Не помню, что я говорил, но тоже очень хорошо. В общем, я сказал, что хвастать нам еще нечем.

Мы до того дообедались, что чуть не опоздали. К вокзалу мы поехали на извозчиках. Первый раз в жизни я так богато ехал: на извозчике, с корзинкой в ногах. Я бы мог сказать об этой корзине, что она неизвестно откуда взялась (ведь я приехал в Энск с пустыми руками), если бы тетя Даша целый день на моих глазах не набивала ее пирогами.

Когда мы приехали, Катя стояла уже на ступеньках вагона, и старухи Бубенчиковы наперебой наставляли ее: чтобы она не простудилась в дороге, чтобы вещи не украли, чтобы на площадку не выходила, чтобы телеграфировала, как доедет, чтобы кланялась и писала.

Не знаю, может быть, они были и нигилистки. На мой взгляд — просто старые, закутанные тетушки в лисьих шубах, с большими смешными муфтами на шнурах.

Мое место было в другом вагоне, и поэтому мы только издали поклонились Кате и Бубенчиковым. Катя помахала нам, а старухи чопорно закивали головами.

Второй звонок! Я обнимаю Саню, тетю Дашу. Судья просит навестить Петьку, и я даю честное слово, что зайду к Петьке в первый же день, как приеду. Я зову Саню в Москву, и она обещает приехать на весенние каникулы, — оказывается, об этом уже сговорено с Петькой.

Третий звонок! Я — в вагоне. Саня что—то пишет по воздуху, и я в ответ пишу наудачу: «Ладно!» Тетя Даша начинает тихонько плакать, и последнее, что я вижу: Саня берет из ее рук платок и, смеясь, вытирает ей слезы. Поезд трогается, и милый энский вокзал трогается мне навстречу. Все быстрее! Вот и старые нигилистки проплывают мимо меня! Еще минута — и перрон обрывается. Прощай, Энск!

На следующей станции я переменился местами с каким—то почтенным дяденькой, которого устраивала моя нижняя полка, и переехал в Катин вагон. Во—первых, он был светлее, а во—вторых — Катин.

У нее все уже было устроено: на столике лежала чистая салфетка, окно завешено, как будто она сто лет жила в этом вагоне.

Мы оба только что отобедали, но нужно же было посмотреть, что старики положили в наши корзины.

В общем, Катина корзина все—таки побила мою. В ней оказались яблоки — чудесные зимние яблоки из собственного сада! Мы съели по яблоку и угостили соседа, маленького, небритого, сине—черного мужчину в очках, который все гадал, кто мы такие: брат и сестра — не похожи! Муж и жена — рановато!

Был уже третий час, и небритый сосед храпел во всю мочь, положив на нос маленький крепкий кулак, а мы с Катей все еще стояли и разговаривали в коридоре. Мы писали пальцами по замерзшему стеклу — сперва инициалы, а потом первые буквы слов.

— Как в «Анне Карениной», — сказала Катя.

Но, по—моему, это было ничуть не похоже на «Анну Каренину» и вообще ни на что не похоже.

Катя стояла рядом со мной и была какая—то новая. Она была причесана по—взрослому, на прямой пробор, и из—под милых темных волос выглядывало удивительно новое ухо. Зубы тоже были новые, когда она смеялась. Никогда прежде она так свободно и вместе с тем гордо не поворачивала голову, как настоящая красивая женщина, когда я начинал говорить! Она была новая, и снова совершенно другая, и я чувствовал, что страшно люблю ее — ну, просто больше всего на свете!

Вдруг становились видны за окнами ныряющие и взлетающие провода, и темное поле открывалось, покрытое темным снегом. Не знаю, с какой быстротой мы ехали, должно быть не больше сорока километров в час, но мне казалось, что мы мчимся с какой—то сказочной быстротой. Все было впереди. Я не знал, что ждет меня. Но я твердо знал, что это — навсегда, что Катя — моя, и я — ее на всю жизнь!

Глава 16.

ЧТО МЕНЯ ОЖИДАЛО В МОСКВЕ.

Представьте себе, что вы возвращаетесь в свой родной дом, где провели полжизни, — и вдруг на вас смотрят с удивлением, как будто вы не туда попали. Такое чувство я испытал, вернувшись в школу после Энска.

Первый человек, которого я встретил еще в раздевалке, был Ромашка. Он перекосился, увидев меня, а потом улыбнулся.

— С приездом! — злорадно сказал он. — Апчхи! Ваше здоровье!

Этот подлец был чем—то доволен.

Ребят никого не было — последний день перед началом занятий, — и я прошел на кухню, чтобы поздороваться с дядей Петей. И дядя Петя встретил меня довольно странно.

— Ничего, брат, бывает, — шепотом сказал он.

— Дядя Петя, да что случилось?

Как будто не слыша меня, дядя Петя всыпал в котел пригоршню соли и замер. Он нюхал пар.

Кораблев мелькнул в коридоре, и я побежал за ним.

— Здравствуйте, Иван Павлыч!

— А, это ты? — серьезно отвечал он. — Зайди ко мне. Мне нужно с тобой поговорить.

Портрет молодой женщины стоял у Кораблева на столе, и я не сразу узнал Марью Васильевну — что—то уж слишком красива! Но я присмотрелся: на ней была коралловая ниточка, та самая, в которой Катя была у нас на балу. Мне стало веселее, когда я разглядел эту ниточку. Это был как бы привет от Кати…

Кораблев пришел, и мы стали говорить.

— Иван Павлыч, в чем дело?

— Дело в том, — не торопясь отвечал Кораблев, что тебя собираются исключить из школы.

— За что?

— А ты не знаешь?

— Нет.

Кораблев сурово посмотрел на меня.

— Вот это уж мне не нравится.

— Иван Павлыч! Честное слово!

— За самовольную отлучку на девять дней, — загнув палец, сказал Кораблев. — За оскорбление Лихо. За драку.

— Ах, так! Прекрасно, — возразил я очень спокойно. — Но, прежде чем исключать, будьте любезны выслушать мои объяснения.

— Пожалуйста.

— Иван Павлыч, — начал я торжественно. — Вы хотите знать, за что я дал в морду Ромашке?

— Без «морд», — сказал Кораблев

— Хорошо, без «морд». Я дал ему в морду потому, что он подлец. Во—первых, он рассказал Татариновым насчет меня и Кати. Во—вторых, он подслушивает, что ребята говорят о Николае Антоныче, а потом ему доносит. В—третьих, он без спросу рылся в моем сундучке. Это был форменный обыск. Ребята видели, как я его застал, и это верно — я его ударил. Я сознаю, что неправильно, особенно ногой, но ведь я тоже человек, а не камень. У меня сердце не выдержало. Это может с каждым случиться.

— Так. Дальше.

— Насчет Лихо вы уже знаете. Пускай он сперва докажет, что я — идеалист. Вы прочитали сочинение?

— Прочитал. Плохое.

— Ну, пусть плохое, но идеализм там и не ночевал, за это я могу поручиться.

— Допустим. Дальше.

— А дальше что же? Все.

— Нет, не все. Да ты знаешь, что тебя через милицию искали?