— Если эта работа вам нужна — стоит. Условия довольно суровые, но зато все честно.
Это было восемь месяцев назад. Я вернулся домой, все еще не веря нежданно свалившемуся на меня счастью. Я пережил негодование Нони Марш и невнятную, беспомощную речь Уоррингтона; продал несколько бесперспективных двухлеток без особого убытка; ухитрился задобрить тренеров настолько, что они согласились меня принять — пока условно, — и не сделал ничего непоправимого. Несмотря на всю свалившуюся на меня ответственность, я наслаждался каждой минутой своей жизни.
В дверях появилась Касси.
— Ты из ванны вылезать собираешься? — поинтересовалась она. — Или так и будешь сидеть тут и ухмыляться?
— Жизнь прекрасна!
— Опоздаешь!
Я встал в ванне, и Касси машинально сказала:
— Осторожнее, головой не стукнись!
Я вышел из ванны и поцеловал ее. По плечам у нее потекли капли.
— Одевайся, бога ради! — сказала она. — Тебе еще надо побриться.
Она сунула мне полотенце.
— Кофе готов, а молоко у нас кончилось.
Я накинул на себя какую-то одежду и спустился вниз, пригибаясь на лестнице и в дверях. Домик, который мы снимали в деревне Шестая Миля (действительно в шести милях к югу от Ньюмаркета), явно был рассчитан на человека семнадцатого столетия, которое еще не ведало акселерации. «Интересно, — подумал я, ныряя в кухню, — может, в каком-нибудь двадцать пятом веке рост в семь футов будет считаться нормальным?»
Мы прожили в этой хижине все лето, и, несмотря на низкие потолки, нам в ней было очень уютно. А теперь в саду поспели яблоки, по утрам поднимались туманы, и по карнизу ползали сонные осы, стараясь найти щелку посуше.
Внизу — полы, выложенные красной плиткой и застеленные ковриками; столовая, которую я превратил в кабинет; уютная гостиная с камином, который мы еще ни разу не топили; занавески в красную клетку, кресла-качалки, соломенные куколки и мягкий свет из окна. Не дом, а дачка, игрушка для горожанина; но все же временами он заставлял меня задумываться, не стоит ли пустить корни.
Его подыскал нам Банан Фрисби. Банан, старый приятель, который держал пивную в этой деревне. Я однажды заглянул туда, возвращаясь в Ньюмаркет, и сказал ему, что мне надо подыскать себе жилье.
— А чем тебя не устраивает твой старый фургон?
— Я из него вырос.
Он не спеша смерил меня взглядом.
— Морально?
— Ну да. Я его продал. И я нашел себе девушку.
— Которая не жаждет жить в шалаше?
— Совершенно не жаждет.
— Буду иметь в виду, — пообещал он и в самом деле позвонил мне через неделю в дом Уоррингтона и сказал, что недалеко от него сдается в аренду домишко и чтобы я приехал его посмотреть. Хозяева жили в Лондоне, домик продавать не собирались, но хотели иметь с него хоть какую-то прибыль и готовы были сдать его любому, кто не собирается поселиться в нем навсегда.
— Я сказал им, что ты бродяга не хуже любого альбатроса, — рассказывал Банан. — Я их знаю, они славные люди, так что ты уж меня не подведи.
Банан был единоличным владельцем паба, почти такого же древнего, как наш домик. Благодаря его благодушному наплевательству паб потихоньку разрушался. У Банана не было ни семьи, ни наследников, ему было совершенно незачем чрезмерно заботиться о своем земном имуществе; поэтому, когда на стенах появлялось новое сырое пятно, он просто покупал пышное растение в горшке, чтобы загородить его. С тех пор, как мы познакомились, число горшков выросло с трех до восьми; а в окна теперь лез дикий виноград. Если кто-то обращал внимание на сырые пятна на стене. Банан отвечал, что это от растений, и гости даже не подозревали, что растения вовсе не причина, а следствие.
Главной гордостью и радостью Банана был маленький ресторанчик рядом с баром, где он подавал такие великолепные блюда, что половина бывавших в Ньюмаркете жокеев наведывалась туда, словно в некий храм чревоугодия. Именно за поджаристой, хрустящей, совершенно неописуемой уткой я с ним и познакомился — и сделался рабом его кухни. Просто невозможно перечислить все изысканные блюда, которые я отведал там с тех пор. Банан, как обычно, был уже на ногах. Я помахал ему рукой, отправляясь на работу. Банан подметал, мыл, чистил зал бара, распахивал окна, чтобы выветрить ночную духоту. При всей своей толщине Банан обладал неисчерпаемой энергией. Он управлялся со всем хозяйством с помощью двух женщин, одна из которых работала в баре, а другая на кухне. Он повелевал ими, словно некий феодал. Бетти, работавшая на кухне, флегматично готовила под его орлиным взором, а Бесси из бара разливала напитки и смешивала коктейли с ловкостью профессионального фокусника. Сам Банан был официантом и всем остальным: он принимал заказы, подавал блюда, предъявлял счета, убирал со стола — и еще ухитрялся делать вид) будто ему делать нечего, кроме как непрерывно болтать. Я так долго следил за ним, что сумел разгадать его тайну: он почти не тратил времени на то, чтобы заходить в кухню. Блюда Бетти подавала в большое окошко, скрытое от взоров публики, а грязную посуду спускали по пологому скату.
— А кто это все моет? — спросил я однажды.
— Я и мою, — ответил Банан. — После закрытия загружаю все это в посудомоечную машину.
— Ты вообще когда-нибудь спишь?
— Спать скучно.
Похоже, четырех часов в сутки ему за глаза хватало.
— А зачем ты так надрываешься? Нанял бы еще помощников...
Банан посмотрел на меня жалостливо и снисходительно.
— От этих помощников хлопот не меньше, чем помощи, — объяснил он.
Позднее я обнаружил, что каждый год в конце ноября он закрывает ресторан и уезжает в Вест-Индию, откуда возвращается в конце марта, когда ипподром вновь оживает. Банан говорил, что терпеть не может зимы: стоит понадрываться восемь месяцев в году, чтобы потом провести четыре месяца на солнышке под пальмами.
В то утро Симпсон Шелл на Лаймкилнз работал со своими лучшими молодыми лошадьми и выглядел очень довольным собой. Старший из пяти тренеров Люка Хоустона, он так и не смирился с моим появлением, и недовольство мной отражалось у него на лице каждый раз, как он меня видел.
— Доброе утро, Вильям, — хмуро буркнул он.
— Доброе утро, Сим!
И я стал смотреть, как он гоняет стройного жеребчика, на которого Хоустон делал ставку в грядущем сезоне.
— Хорошо двигается, — заметил я.
— Он всегда хорошо двигается! — отрезал Шелл. Я улыбнулся про себя.
Он говорил, что ни комплименты, ни лесть не заставят его изменить своего мнения о выскочке, который заставил его продать двух двухлеток. Он говорил мне, что эта прополка его возмущает, несмотря на то, что я предупредил его заранее и долго обсуждал каждого неудачника. «Уоррингтон такого никогда не делал!» — гремел Шелл. Он предупредил меня, что напишет жалобу Люку.
Чем это кончилось, я так и не узнал. Либо он не написал, либо Люк меня поддержал. Так или иначе, его враждебность по отношению ко мне только усилилась — не в последнюю очередь потому, что я избавил Люка Хоустона от бесполезных трат на обучение и соответственно лишил части доходов Симпсона Шелла. Я знал, что он выжидает, когда эти неудачники начнут выигрывать для своих новых хозяев, чтобы торжествующе заявить: «Ага, я же говорил!» Но пока что мне везло: они не выигрывали.
Как и все тренеры Люка, он работал не только на него, но и на многих других владельцев. Но лошади Люка в настоящее время составляли примерно шестую часть его питомцев, и он не мог рисковать потерять их; поэтому он был вежлив со мной — но не более того.
Я спросил его, как чувствует себя кобылка, у которой накануне было что-то неладно с ногой. Он угрюмо ответил, что ей лучше. Он терпеть не мог, когда я интересовался состоянием восьми бывших у него лошадей Хоустона; но подозреваю, что, если бы я ими не интересовался, в Калифорнию полетело бы еще одно письмо, в котором говорилось бы, что я пренебрегаю своими обязанностями. «Да, — с сожалением подумал я, — на Сима Шелла не угодишь».
На Бери-Род Морт Миллер — более молодой, нервозный, вечно щелкающий пальцами, — сообщил мне, что все десять любимцев Люка здоровы, хорошо кушают и лезут на стенки, горя желанием подраться. Морт, напротив, принял решение продать трех негодных двухлеток с облегчением. Он сам сказал, что терпеть не может этих лентяев и что на них овса жалко. Лошади Морта всегда были такими же нервными и напряженными, как он сам, но, когда дело доходило до скачек, они выигрывали.