— «Дон, дон, дон», — звонит привидение. Я отправляюсь на башню и говорю ему: «Милостивый государь, какое вы имеете право пугать добрых людей?…» Затем беру его за шиворот, привожу сюда и угощаю стаканчиком доброй облепихи.
— Побоитесь, — мрачно сказал техник.
Труба улыбнулся, подошел к пианино и заиграл кэк-уок.
— Спойте что-нибудь грустное, — попросила учительница.
Он спел несколько романсов Чайковского, а когда она села рядом и ее розовый локоть отразился в черном дереве, продекламировал: «Я боюсь рассказать, как тебя я люблю»[18].
Цеховой мастер и золотопромышленник в поддевке думали, как приятно быть образованным.
А техник решил, что жизнь его кончена.
Учительница больше не будет играть с ним в крокет в школьном садике, на закате солнца, и не вздохнет, когда он запоет баритоном под гитару: «Накинув плащ, с гитарой под полою»[19], и никогда-никогда не попросит подарить ей ручного ежика.
Потом инженер Труба рассказывал, что в Петербурге дожди и туманы, и целый день горит электричество, и все представляли Петербург вроде грязного от воды и угля заводского двора, где посредине горит одинокий керосиновый фонарь и стоит сторож в тулупе и с колотушкой.
Наконец именинник задремал, и все разошлись.
Труба пошел провожать учительницу, а в темноте за ними крался техник.
— Вы верите в башню? — спросил Труба, крепко прижимая маленький, горячий локоть.
— Я не знаю, право, но, когда хожу ночью одна, мне страшно, а сегодня не страшно.
— Я рад, что попал в этот забытый уголок; я всегда верил, что в глуши расцветают прекрасные девушки, как душистые полевые цветы.
Маленький локоть задрожал и, так как они шли по косогору, учительница склонилась к нему, а он поцеловал ее не ожидавшие, теплые губы.
Учительница вырвала руки, и они молча, шагая через лужи, дошли до школы…
Отворяя калитку, она сказала: «Вы… вы…» — и, должно быть, заплакала.
Когда заблестел свет сквозь ставни, Труба пошел к себе, ему хотелось петь и прыгать через канавы.
Техник все видел и слышал.
С утра налезали тучи, родившиеся в сырых ущельях Уральских гор, кольцом охватили истомное небо, и только над заводом еще жмурилось белое солнце и в душной тишине стучала кровь в одурманенные головы.
Труба бродил по мастерским. Угарно пахло железом и маслом, и скрежет резцов рвал воздух на узкие, пестрые полосы.
Слесаря и токаря, черные и потные, угрюмо стояли у станков.
В кузнице бил молот мерно и резко, летели прямые и сильные искры.
Трубе казалось, так бьется его сердце.
Рыжий мастер повернулся к нему.
— Не ждать добра, господин инженер.
— Что?
— Не ждать добра, говорю: сегодня ночью часы на башне били.
Это было так неожиданно и зловеще, что Труба остановился и уронил папироску.
— Что вы, Матвей Никитич, охота вам верить в глупости, послышалось кому-нибудь.
Мастер насупился:
— Вспомните мое слово, либо пожар будет, либо еще что нехорошее; народ с утра не хотел за станки становиться, да цеховой мастер уговорили.
Труба пожал плечами: как глупо! Вспомнился вчерашний вечер, поцелуй и тихий свет сквозь ставни.
«Прелесть моя, — подумал он, — нежная, робкая, как полевая птичка».
После свистка он пошел в школу. Учительница, в розовой блузке, встретила его, опустив глаза, посреди узкой, полутемной комнаты; сквозь щели ставней лился белый свет плоскими полосами, пахло сухими травами и свежестью недавно проснувшейся девушки.
Все было так невинно и чисто, что Труба не вспомнил о вчерашнем, весело пожал ей руку и сказал:
— Знаете что, сегодня ночью часы звонили!
Девушка побледнела.
— Что вы говорите! Вы слышали?
— Нет, Матвей Никитич рассказал. Мне слышно, как все здесь боятся обыкновенных часов; какой-нибудь озорник…
— Нет, не говорите так, я очень боюсь несчастья, мой дедушка умер в ночь, когда звонили часы… Пойдемте к Бубнову, расскажем ему… И потом… — она покраснела: — неловко, что мы одни в школе, будут говорить…
Она так красиво опустила голову, перевитую светлой косой, ее тонкие уши так порозовели, что Труба прошептал: «Милая!» — и нежно взял ее руку.
Но в это время вошел техник, мрачный и похудевший.
— Меня за вами директор прислал, — обратился он к Трубе, — рабочие хотят домну потушить, говорят, ночью часы звонили, так все равно быть беде.
— Чудеса! — выходя, сказал Труба.
Тучи надвинулись к самому заводу. Бабы запирали ставни, ребятишки хворостинами загоняли поросят в ворота, где-то завыла собака. Контора освещалась свечой, воткнутой в чернильницу.
У клеенчатого стола сидел важный и строгий Бубнов; управляющий ходил взад и вперед, заложив руки за китель; жирные щеки прыгали от гнева.
— Черт знает, — кричал он, — потушили домну, требуют прибавки, и все из-за дурацких часов, тут пахнет или чертовщиной, или пропагандой.
Но, очевидно, управляющий трусил.
— Господа, — сказал Труба, — неужели вы верите?
— Поверите, — буркнул управляющий, — вас в Питере не учили страху.
— Да ведь никто же не слыхал звона.
— Я слышал, — важно произнес Бубнов, — медленно ударили три раза.
— Очевидно, кто-нибудь озорничал.
— К башне можно подъехать только на лодке. На заводе их всего три и все стоят под замком в заводской купальне.
— Знаете что, я пойду уговорить народ, — сказал Труба и, выходя, слышал голос управляющего.
— Молокосос, а смелости ковшом отбавляй… Оботрется…
Вечером Труба и учительница сидели в столовой у Бубнова. Дождь не пошел в этот день, было томительно и душно. Бубнов рассказывал, качая, как ведун, длинной, седой бородой.
— Много непонятного на свете, господа; мы перекидываем мосты через пропасти и говорим друг с другом за тысячу верст, а не знаем, что в душах наших растут дикие леса и бродят неведомые звери. Бывают минуты, когда человеку открываются глаза на чудесное, и тогда он, потерянный для жизни, бродит, как отшельник и призывает Бога. Тогда он глядит сквозь стены и слышит невидимые голоса. Я старик и не смею не верить во многое, губы мои перестали улыбаться. Вчера, проснувшись, я стал слушать: с озера донеслись три глухие удара… Будет что-то нехорошее.
Труба подошел к окну.
— Видите, как темно, тучи наползли отовсюду, воздух насыщен грозой; в такие минуты нетрудно поверить в чудесное… Мне хотелось бы посмотреть башню и этого звонаря. Я боюсь только пауков за их магические глаза и быстрые лапы..
Он отворил окно; потянул чуть заметный теплый ветер.
Вдруг в темноте повис удар колокола; как будто сорвалась тяжелая, угрюмая тень.
За ним второй, долго спустя третий, — и сразу надвинулась тишина. Труба почувствовал, как что-то подкатилось к горлу, закружилась голова и слегка затошнило.
Когда он оглянулся, Бубнов и учительница сидели бледные, он — опустив голову, она — раскрыв круглые невидящие глаза.
— Что это? — и губы ее по-детски дрогнули.
— Я знаю эти штуки, — закричал Труба, и в нем засмеялась бесшабашная смелость, — сейчас вам приведу привидение, и посмотрим, как оно зазвонит у меня в руках…
«Не нужно, не ходите», — умоляли темные глаза. Но он выпрыгнул в раскрытое окно и скрылся во тьме.
У лодки пришлось оторвать замок и грести доской, так как весел нигде не было.
Труба сдвинул фуражку и расстегнул китель; веселая мелкая дрожь щекотала тело; носа лодки не было видно, только шелестели струи, да булькала черная вода.
Он решил взять с собой колокол часов и заранее улыбался славе, увенчающей его назавтра. Башня стояла где-то посредине озера на каменном островке; но прошел час, а ее не было видно.
— А, черт, должно быть, я свернул в сторону, — тихо сказал Труба и обернулся…
Сзади него, от самой кормы, вырезалась синяя башня, в три тонкие этажа с черными окнами; белые часы под конусной крышей показывали три.