Я ушел к дому и начал ходить взад и вперед по скрипучим доскам балкона. Со стороны болота иногда слышался характерный предрассветный крик дикой утки, в селе лаяли собаки, далеко в поле шумел и постукивал колесами товарный поезд. Но все эти звуки покрывал все тот же печальный, мне хочется сказать — несчастный, будто человеческий стон никогда не виданной мной птицы.
Пришлось и на самом деле спрятаться от него в кабинет.
Я зажег лампу, закрыл ставни и сел за письменный стол, но работать не мог, скоро положил перо и задумался над бессилием человека узнать главную цель природы: зачем она производит на свет такое огромное количество живых существ совсем помимо их желания, зачем иных мучает, иных балует и в конце концов куда-то девает и тех и других? Трупы конечно, гниют… Ну, а то электричество, которое жило в этих трупах, ведь оно же не гниет? Куда оно девается? И почему некоторые люди думают, что оно непременно сливается со всем остальным электричеством немного шара, а не остается индивидуализированным или не начинает снова сознательную жизнь в каком-нибудь другом, только что родившемся, теле? Почему наши естественники до сих пор даже не знают химического состава того электричества, которое возит их в трамваях и светит им? Почему?
Но и я не был тем знаменитым первым, который когда-то спокойно и абсолютно ясно ответит на все эти вопросы, гораздо более важные, чем вопросы политики, социологии и политической экономии…
Зашевелилась какая-то злоба и обратилась в бессильную тоску. Стало трудно дышать. Лампа грела, табачный дым целыми облаками плавал по комнате. Тяжелой испариной человеческого тела веяло из передней, где спал Грицко. Висевший на стенке термометр показывал +22° R[34].
Я не вытерпел, снова открыл все ставни и окна и сейчас же услышал все тот же крик птицы:
— Ай-ай… Ай-а-а-а…
И без участия рассудка опять заныло сердце.
Нежный аромат недавно зацветших лип и ночной воздух и ласково горевшие звезды Малой Медведицы не успокаивали. Жадно хотелось, чтобы птица наконец замолчала, и скорее бы поблекло небо перед восходом.
Я закурил новую папиросу и откинулся на спинку кресла.
— Ай-ай… Ай-а-а-а… — долетело из окна.
Через пять-шесть минут тот же стон. Следующий повторился скорее, а еще следующий — после большой паузы по крайней мере в пятнадцать секунд.
Когда нет вокруг людей, то очень часто не стыдишься самых нелепых своих мыслей и поступков. Мне вдруг пришло в голову сделать опыт вроде тех, которые устраивают спириты на своих сеансах. Я решил мысленно читать алфавит, медленно, до конца и опять сначала, без перерывов, и те буквы, при произнесении которых закричит птица, — записывать на блокноте.
Я придвинул к себе тетрадку, взял карандаш и начал:
— А, б, в, г…
Когда я дошел до буквы «к», вдруг снова прозвенел стон:
— Ай-ай… Ай-а-а-а…
Я вздрогнул, как от неожиданного выстрела, и написал «к». Следующий крик пришелся на букве «о». Мысль моя работала лихорадочно, и я успел подумать: «Ну что же, „к“ стоить недалеко от „а“, и это показывает, что птица издает звуки периодически правильно; значит, мне только представилось, будто интервалы выходят разные». То обстоятельство, что третьей буквой пришлось записать «л», только подтвердило мое предположение. Дальше пришлось обождать и начертить букву «я» Стараясь не глядеть на бумагу, я продолжал делать свою нелепую работу.
Но когда мои глаза невольно заметили, что на клетчатых страницах блокнота моей же собственной рукой совершенно ясно написано: «Я — Коля, я — Коля…» — всей моей спине вдруг стало жарко, точно на нее хлюпнули кипятком.
Я вдруг вспомнил рассказ Грицка о молодой, красивой барыне и о том, что ее умершего сынка звали Колей. Стало страшно по-настоящему, до обморока страшно.
Изо всех сил владея собой, я пошел в переднюю и весьма бесцеремонно растолкал автора этой истории под предлогом, что у меня вышли все спички, и я не знаю, куда он девал целую пачку, которую купил днем.
Грицко долго хлопал ничего не понимавшими глазами, потом так же долго чесал поясницу и наконец сердито спросил:
— Так и цо таке?
— Спичек мне нужно, спичек, которыми зажигают.
— А-а…
Затем под разными предлогами я заставил его рассказать мне еще несколько уже гораздо менее печальных историй и мучил несчастного человека (впрочем, угощая его своими, очень хорошими, папиросами) до самого рассвета, пока не умолкла птица, и не начали быстро разговаривать на своем веселом языке воробьи на росшем под окном тополе.
Через два дня я уехал из этой усадьбы.
Листочек, вырванный из блокнота, хранится у меня до сих пор, но, конечно, все происшедшее со мной в эту ночь только случайность.
Георгий Чулков
ГОЛОС ИЗ МОГИЛЫ
Илл. И. Гранди
Весною 1650 года в одном из воскресных номеров Антверпенской газеты было напечатано: «В Швеции умер дурак, который говорил, что он может жить так долго, как он пожелает». Это был Декарт[35]. В сочинениях Христиана Гюйгенса[36] читатель найдет замечательное письмо философа к брату. Из этого письма я и заимствую мои сведения о статье Антверпенской газеты, появившейся два с половиной века тому назад.
Декарт, веривший в безусловное могущество разума, в самом деле охотно допускал мысль, что человек завоюет себе бессмертие здесь, на земле. Иные пылкие ученики его готовы были поверить в бессмертие своего учителя и весьма изумились, когда Декарт скончался.
Мои религиозные убеждения исключают веру в земное бессмертие, однако и я склонен думать, что человек может по произволу продлить жизнь свою собственную или кого-нибудь из иных людей. В конце концов страшный закон смерти восторжествует на земле, но борьба с этим законом и даже временная над ним победа возможна. Вопреки мнению Декарта, я думаю, однако, что сила, противоборствующая смерти, не есть наш верховный разум. Я верю, что эта тайная сила заключается в нашей воле.
Я знаю по опыту, как могут сочетаться души, и как они могут влиять друг на друга, и как это влияние переходит за грани внешнего мира.
Я прошу выслушать меня не только тех, кто склонен допустить существование миров иных, и тех, кто утверждает самоуверенно предельный агностицизм. Дело в том, что я сам скептик, милостивые государыни и милостивые государи. Но я умею скептически относиться решительно ко всему — даже к самому крайнему скептицизму. Вот почему я не восхищаюсь Пироном[37], который прошел равнодушно мимо попавшего случайно в яму Анаксарха, полагая, что всякая видимость ничего не значит и что поэтому решительно все равно, протянет или не протянет он руку своему злополучному ученику. Как ни низко я ценю здравый смысл, однако при известных условиях необходимо пользоваться его указаниями. И это, надеюсь, примирит меня кое с кем.
Итак, я начинаю мое повествование о событиях моей жизни, о моей любви и о моих страданиях. Я любил мою жену, любил нежно и пламенно. И самое имя ее — Вера — звучало для меня, как обетование райского света.
Мне так же трудно выразить мои благоговейные чувства, мое восхищение и мой восторг, как трудно определить словами прелестное очарование моей Веры. Никогда не встречал я женщины более искренней и правдивой, но никогда также не приходилось мне открывать в душе человека столько противоречий, острых и неожиданных.
Вера всегда оставалась собою — страстная и целомудренная, мудрая и наивная, строгая и добрая, жестокая и готовая пожертвовать своею жизнью и пойти на казнь без трепета и сомнений. Она была женственна, как земля, как вечная Ева, но в ее сердце звучали песни, занесенные в наш мир ангелами из голубой страны, где первоисточник предвечной гармонии. Однако она, по-видимому, вовсе не сознавала, что неземной свет сияет в ее глазах, и была привязана к земле безраздельно, как растение.