— Лоренцо! Как себя чувствуешь, приятель?
— Ничего. — Усилие вызвало одышку. — Как долго будет продолжаться это безобразие?
— Примерно пару суток. — Должно быть, я застонал, так как Дак расхохотался: — Не дрейфь, приятель! Мой первый полет на Марс продолжался тридцать пять недель и каждая минута этого времени — в свободном полете по эллиптической орбите. Ты-то будешь прохлаждаться вроде бы в номере люкс, при жалких двух силах тяжести, всего пару дней, да еще с отдыхом в виде одного «g» при торможении. Да с тебя, счастливчика, деньги за это брать надо!
Я начал было излагать ему в отборных идиоматических выражениях, присущих сборищам любителей «травки», что я думаю о его юморе, да вовремя вспомнил о присутствии дамы. Мой папаша говаривал мне, что женщина может извинить все что угодно, включая изнасилование, но никогда не прощает непечатных выражений. Лучшая половина рода человеческого очень чувствительна к символике, что весьма странно, учитывая практичность женщин во всех других отношениях. Во всяком случае, я никогда не позволяю себе произносить неприличные слова, если нахожусь в пределах слышимости дамских ушей, не позволяю с тех пор, как получил по губам тыльной стороной могучей папашиной руки. Да уж, папаша мог дать десяток очков вперед самому профессору Павлову по части воспитания условных рефлексов.
Дак опять заговорил:
— Пенни! Ты тут, милочка?
— Да, капитан, — ответила лежавшая рядом со мной.
— Ладно, тогда посади-ка его за домашние уроки. Я подгребу к вам, как только заставлю эту консервную банку катиться в нужном направлении.
— Слушаю, капитан. — Она повернула лицо ко мне и сказала глубоким, чуть хриплым контральто: — Доктор Капек советует вам расслабиться и несколько часов посмотреть кино. Я же буду отвечать на вопросы, которые у вас могут возникнуть.
Я вздохнул:
— Наконец-то появился кто-то, готовый отвечать на вопросы.
Она промолчала, с некоторым усилием протянула руку и повернула выключатель. Свет в каюте погас, раздался шум, и перед моими глазами возникло стереоскопическое изображение. Фигуру в центре его я сразу узнал — как узнал бы ее каждый из миллиардов граждан нашей Империи. Я узнал бы его где угодно — и тут я понял, как тонко и безжалостно Дак Бродбент заманил меня в ловушку.
Да, это был тот самый мистер Бонфорт — Достопочтенный Джон Джозеф Бонфорт — бывший Верховный Министр, лидер лояльной оппозиции, глава Экспансионистской партии — самый обожаемый и самый ненавидимый человек во всей Солнечной системе.
Пораженный внезапным открытием, я пришел, как мне показалось, к неопровержимым выводам. Бонфорт пережил три покушения на свою жизнь, во всяком случае так нам сообщали средства массовой информации. В двух из них ему удалось уцелеть только чудом. А если предположить, что чуда не было? Если предположить, что все покушения были удачны? Что милому старому дядюшке Бон-форту каждый раз удавалось подставить вместо себя кого-то другого?
Так ведь можно извести целиком неплохую актерскую труппу.
Глава 3
С политикой я никогда не связывался. Папаша вечно меня предостерегал. «Держись, Ларри, от нее подальше, — проникновенно говаривал он, — известность, которую ты приобретешь таким путем, — это дурная известность. Настоящий мужик ее уважать не станет». И поэтому я никогда даже не голосовал, в том числе и после принятия 98-й поправки к Конституции, которая облегчила голосование кочующим (понятие, которое включает, разумеется, большую часть представителей нашей профессии).
Однако поскольку какие-то политические взгляды у меня все же были, то они, конечно, никак в пользу Бонфорта не склонялись. Я считал его человеком опасным, может быть, даже где-то предателем человечества. Идея занять его место и быть убитым вместо него выглядела для меня, как бы это выразиться, малопривлекательной, что ли…
Но… роль-то какова!
Я однажды играл главную роль в «L’Aiglon»[9], играл и Цезаря в тех двух единственных пьесах, которые достойны поместить это имя в своих названиях. Но сыграть такую роль в жизни — это может понять только человек, согласившийся добровольно занять место другого на гильотине просто ради счастья сыграть хоть бы в течение нескольких минут совершенно потрясающую роль — ради неистового желания создать высокое, совершенное творение искусства.
Я подумал о том, кто же были мои коллеги, что не смогли преодолеть искушение в тех — более ранних — случаях. Ясно одно — это были настоящие артисты — хотя сама их анонимность стала единственным результатом успеха их воплощения. Я попытался вспомнить, когда произошло первое из покушений на жизнь Бонфорта и кто из моих сотоварищей, обладавших нужным уровнем таланта для исполнения этой роли, умер или пропал без вести в это же время. Ничего у меня не получилось. Во-первых, я недостаточно хорошо знал детали современной политической истории, а во-вторых, артисты исчезают из виду с обескураживающей частотой — эта профессия полна случайностей даже для самых лучших из нас.
И тут я обнаружил, что внимательнейшим образом слежу за поведением своей модели.
Я понял, что хочу сыграть его. Черт побери, да я бы мог сыграть его даже с привязанным к ноге ведром, даже во время пожара на сцене! Начать с того, что никаких трудностей с фигурой не возникало. Бонфорт и я запросто могли бы обменяться костюмами, и те сидели бы на нас без морщинки. Эти ребятки заговорщики, что так ловко уволокли меня с Земли, придавали, по-видимому, слишком большое значение физическому сходству, а оно само по себе ничего не решает, если не подкреплено искусством актера, и уж вовсе не должно быть таким близким, если актер талантлив и знает свое дело. Впрочем, признаю — повредить делу оно не может, и их дурацкая возня с компьютером совершенно случайно привела к настоящему артисту и к тому же по фигуре и росту почти двойнику этого политического деятеля. Профиль у нас был схож, даже пальцы одинаково длинны, тонки и аристократичны. А руки куда сложнее «сыграть», нежели лицо.
Изобразить хромоту (судя по всему, результат одного из ранних покушений) было просто пустяком. Достаточно было посмотреть на него несколько минут, чтобы, поднявшись с постели (при одном «g», естественно), ходить так же, как он, при этом делать это совершенно автоматически. Тоже и с почесыванием кадыка, поглаживанием подбородка и с еле заметным тиком, которым сопровождалось начало каждой новой фразы, — все это сразу запало мне в память, подобно тому, как вода всасывается в песок.
Я мог бы сыграть его на сцене или произнести за него речь уже через двадцать минут. Но роль, которую я собирался сыграть, как я понимал, должна быть чем-то гораздо большим, нежели простое подражание. Дак намекнул, что мне предстоит убедить людей, знавших его лично, может быть, даже интимно. Это куда труднее. Пьет ли он кофе с сахаром или без? Если кладет сахар, то сколько? Какой рукой зажигает сигарету и как ее держит? Я получил ответ на последний вопрос, даже не успев сформулировать его, и спрятал его в глубинах памяти. Объект подражания, сидевший передо мной, так раскурил сигарету, что стало ясно — он начал пользоваться спичками и вышедшими из моды сортами сигарет задолго до того, как сам вступил на стезю так называемого прогресса.
Хуже всего то, что человек — отнюдь не простая сумма привычек и мнений. Эта сумма поворачивается к каждому человеку, с которым знакома, каким-то своим боком. А это значит, что для успешного подражания двойник должен меняться для каждой индивидуальной «аудитории» — для каждого знакомого он обязан играть по-особому. Это не только трудно, это статистически невозможно. А ведь из-за одной такой мелочи может рухнуть все дело. Какие общие интересы связывали ваш прообраз с неким Джоном Джонсоном? А с сотней, с тысячью Джонов Джонсонов? Откуда это знать двойнику?
Игра на сцене, как и другие виды искусства, строится прежде всего на процессе абстрагирования, на выделении лишь нескольких ведущих черт. Но для двойника важнейшей может стать любая черта. Любая мелочь, ну, например, то, что он не поперчил салат, может испортить все дело.