Финикиец прищурился на него над краем чаши:
– Собственно, почему вам хочется это узнать?
– Вы, благородный господин, чужеземец. Вы можете говорить вслух то, что мы можем… не решиться сказать.
– Я слышал подобное. Я видел те и эти каракули и там и сям.
– И что думает правитель?
– А о чем ему думать? В Элладе царит мир.
– Если не считать разбойников, – сказал Аристомах.
– Если не считать пиратов, – сказал Ионид.
Жена коринфянина обернулась к нему:
– Ах, расскажите нам о пиратах!
– Просто в этой части Средиземного моря плавания стали небезопасными. Римляне охраняют воды между нами и ними, но больше почти нигде. В былые дни восточную часть моря оберегала ваша страна, но это было давно. Вы больше не можете себе это позволить.
Тут начались длинные рассуждения о пиратстве, чему я только радовалась, так как устала и мне не хотелось ничего слушать, ничего делать – только уйти и лечь спать. Вполуха я слышала, как финикиец объяснял, как, когда он «только начинал», опасаться приходилось только случайного корабля, иной раз всего лишь лодки с тремя парами весел, которые приходилось класть, прежде чем попытаться забраться к вам на борт. Иногда, сказал он, можно было договориться, чтобы они оставались на своем корабле, а вы платили им отступное. В сущности, своего рода дорожный сбор. Но затем стало куда хуже – головорезы на парусниках, очень маневренных, способных нагнать любое судно, кроме триремы. Однако теперь на триремах плавают пираты – иногда целый флот прочесывает ту или иную часть моря – например, у западного побережья за Смирной, захватывая и топя все, что попадается им на глаза. Власти? Местные власти не делают ничего – не имея на то денег или, может быть, следовало бы сказать, «финансовых ресурсов»? Даже Делос или Родос. Остаются римляне. Совсем не природные мореходы, но способные выучиться морскому делу – и выучились, как пришлось, на свое горе, убедиться карфагенянам.
VI
Было бы утомительно описывать ежемесячные праздники оракула и мои нисхождения в грот, вначале внушавшие мне панический страх, так до конца и не рассеявшийся. Иногда я отвечала гекзаметрами, хотя легким это так и не стало. Требовалось определенное воспарение духа, но как бы то ни было, это вызвало куда больший шум, чем мне было известно тогда. Дело в том, что подобная форма ответа в стихах вышла из употребления много поколений назад. И когда в Афинах узнали, что Пифия вновь пользуется языком самого Аполлона, пусть хоть изредка, появился новый повод для посещения оракула. Вскоре Ионид уже ограничивал собственные поправки и сообщал посетителям то, что я говорила, без каких-либо изменений. Мне это льстило, и, правду сказать, я все еще считаю, что некоторые ответы были очень удачны, но не стану приводить их тут. Ионид несколько раз грозился «опубликовать» их в книге. Существует немало сборников наших прорицаний – не моих, но оракула, – которые «публиковались» на протяжении поколений, хотя их единственные экземпляры хранятся в храме и не выдаются для «неразрешенного прочтения». Про «неразрешенное прочтение» сказал Персей. Не знаю, почему это словосочетание показалось мне таким смешным и почему я употребляла его к месту и не к месту, пока Ионид не сказал, что меня скучно слушать. После моего первого жуткого нисхождения в грот я обнаружила, что по-прежнему испытываю благоговейный страх, какой испытывают, входя в храмы или даже просто стоя перед ними. Состояние, получившее у жрецов название «приобщения». Мне казалось, что после первого – посмею это назвать «насилием» надо мной – бог счел, что всему есть мера, что я объезжена и мной можно управлять легчайшим прикосновением руки. И ту трагедию Еврипида я поняла глубже, чем ее понимал сам поэт! И когда я ее смотрела – на представлениях я должна была сидеть в театре рядом со жрецом Диониса, – то даже плакала под своим покрывалом, и сама не знала, от радости или печали. Все это тайна. Быть может – как утверждал Ионид в самые свои скептические дни, – старинные легенды вовсе не таят глубокие религиозные истины, показывая их нам лишь как тени, но прямо и без обиняков утверждают великие человеческие истины, которые, возможно, не менее драгоценны. Но по-моему, Ионид изменялся. Иногда я замечала в его словах намек на то, что не все религии глупы – как их обряды – и что космос, в котором мы обитаем, куда более странное место, чем обычно думают люди. Нам, как-то сказал он, не следует безоговорочно считать нашу современную мудрость последней и неопровержимой.
После праздника в тот первый месяц я была ошеломлена не только количеством оставленных для меня подарков, но и их разнообразием. По-моему, я уже говорила, какими богатыми были дары двух молодых римлян. Остальные же по ценности нисходили (если такое направление верно) до овощей и убитого зайца. По мере того как шли месяцы и Ионид от моего имени относил драгоценные украшения златокузнецу, я очень быстро обретала собственное богатство. Теперь я поняла, зачем в покоях первой госпожи имелись запирающийся чулан, современный сундук с замком и – наиболее интересный – старый-престарый сундук, который просто завизжал, а не заскрипел, когда я его открыла. Ионид клялся, что прежде он никогда его не видел, и мы открыли его с некоторым трепетом, так как даже покои Пифий хранили в себе нечто от грота. Ну, визжал он или нет, а сундук мы вместе открыли, и в нем не оказалось ничего, кроме нескольких черепков. Их покрывали старинные знаки, при виде которых Ионид разразился восклицаниями. Именно такими в древние времена пользовались критяне. Он послал за Персеем, и тот прочел их для нас. По его словам, на черепках был список каких-то предметов и логично предположить, что прежде они хранились в этом сундуке. Золотые слитки, если это было так, статуэтки и курильница. Персей запнулся на середине и покраснел до того, что я испугалась, не хватил ли его удар, однако не хватил. И он разразился прерывистой речью:
– Вы не поняли? Золотые слитки! Это же часть сокровищ, которые Крез прислал оракулу! Вы помните, в них входили пояса и ожерелья для Пифии, и очевидно, она получила слиток-другой. Письмена на одном черепке – хеттские. То есть было все это целых шестьсот – семьсот лет назад – уму не постижимо!
Никогда еще я не видела, чтобы наш друг Персей так ликовал. До чего трогательно! Ведь золота же в сундуке никакого не было. Ничего, кроме того, что Платон, пожалуй, мог бы назвать ИДЕЕЙ золота. И так с некоторой горечью назвал его Ионид, когда немного опомнился от радостного волнения, с каким отмыкал окованный железом сундук. Но он вернул себе хорошее расположение духа, прочитав нам лекцию о хеттах – как они открыли железо и завоевали все области вплоть до границ Египта, потому что их оружие почти не уступало современному. Ионид, боюсь, типичный афинянин наших дней, то есть он учитель. Но когда мы выбросили черепки с их странными знаками, вычистили сундук внутри и смазали петли, он стал прекрасным хранилищем для денег, которые Ионид приносил мне после своих вылазок к златокузнецам. Следует добавить, что, когда мы нашли сундук, из замка торчал старинный ключ. Однако он сломался после двух-трех попыток пользоваться им, и нам пришлось обратиться к кузнецу, чтобы он выковал новый. Итак, я стала женщиной, владеющей богатством, которое мне не с кем было разделить. И тратить его мне было, в сущности, не на что: покои первой госпожи могли похвастать избытком предметов роскоши, которые, по словам Ионида, принадлежали не Пифии, но, сказал он, улыбнувшись своей печальной улыбкой, «ИДЕЕ Пифии, одной из индивидуальных копий которой являешься ты, моя дорогая».
– А все, что в сундуке?
– Оно твое. В этом не может быть сомнений. В конце-то концов всякий раз, преподнося тебе подарки, они преподносят и мне. Если твои – не твои, в таком случае… понимаешь?
Что касается людей за пределами Дельф, я начала понимать удивительную подоплеку их веры в меня. Вернее сказать, в любую Пифию. Но для них словно бы существовала одна-единственная Пифия, самая первая. Они могли слышать – и слышали! – что есть три госпожи, как было, когда меня взяли третьей. Они слышали, они понимали и все-таки верили в одну-единственную Пифию! Они слышали, что две госпожи из трех умерли, но это известие каким-то таинственным образом подогнал ось под их веру: если две женщины умерли, значит, ОНА, Пифия, не умерла. Не могу объяснить, так как сама не понимала этого преображения. А я? Заурядный… ну, скажем, афинянин мог легко примирить свою веру в Пифию с этой нелогичностью, так как задумывался над вопросом лишь несколько раз за свою жизнь, да и то, если ему требовалось задать вопрос. Но я-то… чем я видела себя? Верила ли я в то, что делаю? Или, вернее, поскольку я ничего не делала, верила ли я в то, что некто или нечто делают за меня? Женщины иногда впадают в истерику и делают и говорят самые несуразные вещи. Однако это утверждение описывает полный круг и кусает себя за хвост – быть может, истина жизни и бытия заключается в несуразных вещах, которые женщины делают и говорят в истерике. Быть может, когда я в первый раз, закутанная в покрывала, спускалась по ступеням, будто в собственную могилу, я впала в истерику. Медицинское состояние. Или была одержима богом. Им. Им. Вот над чем я размышляла. И очень скоро пришла к выводу, что наиболее разумным будет регулярно приносить жертвы Аполлону. Разговаривать с ним, когда я пожелаю. Если он будет против подобной наглости, то в его распоряжении есть все средства выказать свое неодобрение. В том, как он меня изнасиловал – или в моей истерии, – была грубая беспощадность. В конце-то концов он распорядился моей судьбой. И был мне кое-что должен – опасное заявление там, где его может услышать бог. Непрошеный отклик может оказаться мучительным – невообразимо мучительным! Но ты приходишь в некое место. Да. Сухое, пыльное место, где сомнения и тревога носятся в воздухе, пока этот ветер не стихает и они не падают на землю невыметенными кучками. Да, это некое место. Опасность мучительного ответа отступает. Ты здесь, господин? Однажды ты повернул мне свою спину, или я повернула тебе твою спину. Бог, бог, бог. Я могла бы выкликать гекзаметрами, по-латыни, по-хеттски – какая была бы разница? О моя душа, как мне хранить молчание? Ага! Вы узнаете это, верно? Изнасилованная Креуса негодует на бога, который изнасиловал ее и зачал Иона, чтобы сделать его жрецом своего храма.