– Если, – сказал он, – я не могу убедить вас, госпожа, надеть то, что достойно царицы, во всяком случае вы не откажетесь принять венец.

И вошел раб, неся на подушке венец. Изящнейшее изделие из золота, сплетение тонких веток с трепещущими листьями и цветками. Полагаю, металла на него пошло не более унции-другой, однако искусная работа раскрывала самую природу золота без хвастливой броскости. Я подумала, что на достойной голове, может быть, кого-то из Олимпийцев или даже самой Елены красота венца вызвала бы слезы у всех на него смотрящих. Меня осенила внезапная мысль, и, как и следовало ожидать, она излилась в гекзаметрах о том, как перед догорающим Илионом стоял Менелай с мечом в руке и звал свою неверную жену Елену и как она вышла из клубящегося дыма в этом самом венце и меч выпал из его руки. Получились стихи в современном экстравагантном стиле. Коринфянин в восхищении спросил, чьи они. Опрометчиво, под обаянием стихов, я призналась, что сама их сочинила. Увидела, как побледнел Ионид, а коринфянин сразу умолк. Я попыталась поправить дело, объяснив, что умение слагать гекзаметры – это единственная защита Пифии в случае, если откровение окажется особенно мощным. Но нельзя ли девушке надеть и венец? Он приказал ей надеть его, и разумеется, результат был превыше всякого восхищения. А я подумала, что создание этого венца воплощает различие между эллинами и варварами – эллинское искусство увенчало женщину самым духом золота, а не его материальной субстанцией. Но тут коринфянин испустил восклицание и объяснил, что слышит в атрии голос еще одного своего гостя, и кем же оказался этот гость, как не секретарем Луция Гальбы, который сообщил, что его господин задержался и прибудет позднее. Вернувшись за стол, коринфянин отослал девушку вместе с платьем и венцом, а затем осведомился об успехе нашей поездки. Иониду пришлось признаться, что ее плоды его разочаровали. Коринфянин начал расспрашивать о подробностях, а когда Ионид смущенно открыл, сколько нам не хватает до необходимой суммы, он вскричал:

– Этого допустить нельзя!

И тут же послал за своими табличками. Что-то написав на них, он отдал их Иониду, чье лицо еще более побледнело, потом вспыхнуло алой краской.

– Богоподобно!

И в тот же миг совершенно четко я услышала три слова, произнесенные за стеной зала. Да, я уверена, это был отрывок фразы из речи человека, имевшего разумное и полное основание произнести их, не подозревая, как они отзовутся в пиршественном зале.

– Это был паромщик.

Разумеется, Коринф – место, откуда отплывает паром на этом пути в Дельфы, да и вообще в Коринфе начинаются многие пути, даже путь морем для драхм, отправляемых в Рим. Но эти слова звоном отдались у меня в голове, и я исполнилась страха, как любая крестьянка, которая увидит ворона не по ту руку. Однако Ионид протянул таблички мне, и я увидела, что коринфянин обязался восполнить сумму, необходимую для починки нашей кровли. Ионид был не в силах выразить свой восторг и благодарность и описывал свою неспособность столь изящными словами, что коринфянин, чей живот колыхался от смеха, предложил ему облечь их в гекзаметры. В пиршественном зале речи прятали тайный смысл, точно подземные воды, и ему требовался водознатец с лозой. Он ласкал хорошенькую девушку таким образом, что я сразу распознала в ней купленную рабыню, – ну да разве у такого человека могли быть рабы, рожденные в его доме? У человека без рода и племени? И я ощутила странную ревность, чувствуя, что с подобной красотой нельзя обращаться так небрежно, хотя сама девушка возражать не могла. Тут он отпустил ее, отправил снять роскошный убор.

– Македонская работа, – сказал он, – и очень древняя. Говорят, венец принадлежал царской семье еще до времен бога Александра Великого.

Я подумала про себя: девушка эта – золото, человеческое золото, превращенное в тонкие, искусно сплетенные нити. Если бы он отдал эту девушку мне, я берегла бы ее пуще родной матери. Но тут доложили о прибытии Луция Гальбы, пропретора Южной Греции, и мы все поднялись на ноги. Он вошел будто порыв бури. Его задержала метель. Дурень, который правил кораблем – не более и не менее как паромщик! – заявил, что не может держать прямо, когда снег залепляет ему глаза и уши, хотя любой человек с суши мог бы сказать ему, что ветер дует с северо-востока и ему нужно следить только за тем, чтобы он бил ему в левую щеку. Тут он опомнился и попросил нас опуститься на ложа. Мы послушались, а паллий в середине зала гремел, а пламя всех факелов плясало. Впрочем, оставался он не очень долго. Был весьма почтителен со мной, если не сказать угодлив. Римляне крайне суеверны и не стесняются это показывать. Но речь не о религиозном благоговении. На него эти западные варвары, по-моему, не способны. Едва ему подали еду и питье, как он разделался с нами залпами кратких обрывистых фраз.

– Ты, госпожа, можешь прорицать, где угодно?

– Нет, пропретор.

– Почему нет?

Ионид без запинки вмешался в этот комичный диалог:

– Какой оракул способен на такое, пропретор? Ты же не попросишь вашу кумскую Сивиллу покинуть ее пещеру? Или один из дубов Додоны вырвать корни из земли и побежать исполнить твое веление? Разумеется, пропретор может приказать подобное, и, полагаю, дуб, получив надлежащее поощрение, мог бы сделать это, а кроме того, имеются…

– Кто он такой?

– Я как раз собирался представить их, – сказал коринфянин. – Это Ионид, верховный жрец Аполлона. А это Дельфийская Пифия.

– Впервые вижу, чтобы женщина возлежала на ложе, как мужчина, вместо того чтобы сидеть на стуле.

– Первая госпожа, – сказал Ионид ледяным голосом, – сама себе закон. И не повинуется никому, кроме бога.

– Только не в моей провинции, – сказал Луций Гальба. – Если она не хочет прорицать для меня, это ее дело, но повиноваться мне она будет, как и все вы, остальные греки. А ты… я вспомнил. Ты голубятник.

Ионид не побледнел, но я заметила, что вино в чаше, которую он держал, подернулось рябью.

– Я польщен твоим вниманием, пропретор.

– Оно не угаснет.

– Музыка! – сказал коринфянин. – Послушаем музыку. Музыка, что скажете?

Голос мальчика, чудесный и чистый, как золото в венце девушки. Его оказалось достаточно, чтобы я заплакала. Однако я справилась со слезами, не желая выказать женскую слабость перед этим грубым варваром. А он умолк и слушал. Песня дозвучала до мелодичного конца. Когда стало ясно, что она завершилась, Луций Гальба кивнул:

– Развлекать вы умеете, я этого никогда не отрицал.

– Ну а что же ты отрицал? – скромно спросил Ионид. – Скажи нам, пропретор.

– Право какого бы то ни было человека заводить крамолу против законного правительства.

– А! – сказал Ионид. – Вот именно. Но что, собственно, такое – законное правительство? История кажется мне сменой законных правительств, громоздящихся одно на другое. Подчиняться им всем невозможно, и обстоятельства принуждают подчиняться последнему. В данном случае… но это же очевидно.

– Надеюсь, – угрюмо сказал пропретор. – Искренне надеюсь.

– Еще музыки, – сказал коринфянин. – Послушаем еще музыки. И попроси Мелиссу снова любезно спуститься к нам.

Зазвучал голос мальчика, и вскоре девушка вернулась в своих – моих золотом платье и венце. Коринфянин еле заметно кивнул, и она опустилась на колени перед пропретором, улыбаясь с, полагаю, притворной застенчивостью. Мне показалось, что у него выпучились глаза. Он поднес чашу к губам, осушил ее, а затем протянул себе за спину.

– Несмешанное, – пробормотал коринфянин. – Несмешанное, как по-вашему?

– И мне, – сказал Ионид. – Пусть валит снег. Пусть бушует ветер. Пусть занесет все.

Еще до окончания песни пропретор втащил девушку к себе на ложе. Разделил с ней несмешанное вино, а коринфянин сиял и кивал, а у меня начала кружиться голова. У нее и правда не было глаз ни для кого, кроме Луция Гальбы. Мы там словно бы и не сидели. Коринфянин потребовал еще музыки и танцев. Высокими прыжками, переворачиваясь в воздухе, влетели в зал танцовщицы, трубы зазвучали бесстыдно, испуская горловые звуки, и я исполнилась зависти – невзрачная старуха, чье достоинство, чья святость были забыты среди шума плясок, осушения чаш и ласк. Мальчик, который пел, теперь нашептывал что-то на ухо Иону. Я вызывающе протянула чашу себе за спину. Вскоре она вернулась ко мне, полная до краев темным неразбавленным вином. Мужчина, подавший ее мне, стоял на коленях и улыбался крупными белыми зубами. Он был черный. Меня осенило, кто я и что я. Встав, я закричала: