Напившись воды с вином и полежав с полчаса, Джан пришла в себя.
Горе было тяжкое, но радость встречи с Джафаром вернула ей часть сил. Тело няни завернули в плащ. Понесли было вдвоем, но у Джан кружилась голова, и ноги были как из ваты. Пришлось Джафару взвалить печальную ношу на свои широкие плечи. Шли медленно, часто останавливались. Пастух осторожно опускал на песок черный тюк, и, смотря на него, Джан снова принималась плакать.
Она хотела вывезти тело из пустыни, чтобы не затерялась могилка, но надо было спешить. Воды оставалось совсем мало. Ишаки, измученные самумом, снова ревели. Пришлось их напоить досыта, а самим выпить только несколько глотков. Джафар боялся, как бы ослики совсем не отказались идти. О том, чтобы везти покойницу по зыбучему песку, нанесенному самумом, не могло быть и речи.
Джан не спорит. Покорная и тихая, делает все, что велит Джафар. Полдня тому назад она была бесстыдно-счастливой, жизнерадостной, сильной. Блестящие глаза весело и доверчиво смотрели на мир. Казалось ей, что судьба стала, послушной, как ишак, — куда потянешь, туда и идет.
Ошиблась бедная Джан… Всю жизнь будет помнить, как налетел на нее ураган судьбы, ветер-яд, самум — желтая смерть. Налетел и унес кусок души, няню Олыгу, вторую ее мать…
Могилу рыли при лунном свете попеременно. На одном настояла Джан — и она поработает для няни… Под песком оказалась глина. Хоть это хорошо: не раскопают шакалы и гиены. Когда стало светать, Джан обрядила покойницу. Из няниного тюка достала ее любимую парадную рубашку — желтый шелк с золотым узором по подолу. Причесала седеющие волосы, по обычаю славянок повязала их белым платком. Надела сафьяновые туфли. Первый раз в жизни прикасались к мертвому-телу, но страха не было: как ей бояться голубушки-няни?.. Потом завернули труп в саван — чистую простыню, и Джан принялась ее зашивать. Слезы мешали, капали на саван, расплывались темными пятнами. Вот одно лицо осталось незакрытым, милое, дорогое лицо… Джан опустилась на колени, долго смотрела на него. Поцеловала в последний раз.
— Прощай, родная… прости, если можешь…
Джафар глухо рыдал. Юноша не знал, кого ему больше жалеть — мертвую или живую.
Схоронив Олыгу, Джафар и Джан в тот же день добрались до Тигра.
Няня погибла в каких-нибудь четырех часах ходу от реки, в местах, где самум бывает раз в два-три года.
Ночевали на всякий случай опять под открытым небом, в густых зарослях ивняка. Надо было решить, куда же идти дальше и что говорить людям.
В эту ночь Джан приснился сон. Няню Олыгу судили в загробном мире. Ангелы подвели ее к огромным весам. Один положил на них два черных раздувшихся трупа. Джан узнала отравленных негров-евнухов. Чашка весов опустилась до самой земли, и ангел, обнажив пылающий меч, занес его над головой Олыги. Но судья подал знак ангелу-защитнику, и тот бросил на другую чашку серую деревенскую рубашку, ту самую, которую няня сняла с себя, чтобы спасти Джан. И рубашка оказалась тяжелее трупов, и ангел-защитник повел Олыгу к мосту в селения райские.
14
Когда много лет тому назад халиф, зная причуды поэтов, предложил Физали самому выбрать себе одну из усадеб, принадлежавших казне в Бакубе и близ нее, Физали не захотел обосноваться в большой, богатой деревне. Дома там были один лучше другого. Каналы разводили воду из реки Диала по тенистым садам. Бакуба не знала засух, и путник, подъезжая к ней, издалека видел лес финиковых пальм, чинар и тополей, защищавших от зноя поляны, засаженные фруктовыми деревьями. Виноградные лозы вились по стволам пальм.
Летом гранаты горели красными огнями крупных цветов, пушистые персики подрумянивались на солнце, по ночам дикобразы хрюкали от удовольствия, поедая опавшие яблоки и абрикосы.
Осенью приходила пора приторно-сладкого инжира, подернутого лиловой пылью, миндальных орехов, огненно-желтых апельсинов. Земля Бакубы была доброй матерью и щедро вознаграждала людей за заботы о ней.
Физали попал сюда весной, долго любовался душистым морем цветущих садов, но сама деревня ему не понравилась. Она стояла на большой дороге из Багдада в Персию. С утра до вечера проходили караваны. Глухо позванивали колокольцы верблюдов, кричали ишаки, щелкали бичи погонщиков. Из трех караван-сараев слышался говор, крики, арабская и персидская ругань. Пахло жареной бараниной и луком. Бродячие музыканты играли на своих дудках.
Физали называл тишину подругой поэтов. В Бакубе ее не было. Он принялся бродить по окрестностям.
В часе ходьбы от деревни ему показали уединенную усадебку, лучше которой он и не желал. На пологом склоне горы стоял небольшой старинный дом, окруженный тенистым садом. Пальмы здесь уже не росли — им не хватало тепла долины, но миндаль, оливки, виноград удавались отлично. Перед самым домом была лужайка, и посреди нее стояло старое миндальное дерево, осыпанное розовым снегом цветов. Дом, службы, сад — все было запущено. Пол террасы прогнил, плоские крыши поросли травой, розы одичали — в усадьбе, отобранной в казну, давно уже никто не жил. Только водоем, выложенный плитами песчаника, был в исправности. Через него протекал ручей, сбегавший с горы. Старожилы сказали поэту, что он не пересыхает и в самую большую засуху. Сбережения у Физали были небольшие. Их едва ли бы хватило на приведение усадьбы в жилой вид, но халиф, узнав о скромном выборе поэта, прислал ему десять тысяч диргемов, опытного строителя, пару лошадей и арбу с саженцами роз из собственного питомника. «Придет время, — писал Физали Гарун аль-Рашид, — когда от моего дворца не останется и развалин, люди забудут о моих войнах, забудут, где была моя могила, но, думаю, не забудут о том, что Гарун аль-Рашид умел ценить своих поэтов».
К следующей весне все было устроено, как хотел новый хозяин. Сад расчистили, но ни одного дерева не срубили. На полянке перед домом разбили цветник. Вдоль главной аллеи росли розы, подаренные халифом. Они были подобраны так, что цвели с весны до поздней осени. В стороне от аллеи стояла беседка, заплетенная плющом. Там, в зеленом полумраке, Физали любил работать, сидя на циновках за низким дубовым столиком. В густых кустах кругом беседки было полно птичьих гнезд. Весной в саду с утра до ночи стоял веселый гомон. Сладко пахли розы халифа. Журчал ручей.
Только в плохую погоду старый поэт усаживался в своей рабочей комнате. В ней он собрал все свои редкости, когда-то вывезенные из Африки, из страны русов, с Лунного Острова. На стенах висели слоновые клыки, череп тура, медвежья шкура, копья дикарей, славянские бабуши из лыка.
В нише, задернутой зеленым шелком, Физали хранил на полках из орехового дерева свои рукописи, свитки пергамента, книги, переплетенные в сафьян, в телячью кожу, в потертый бархат.
Широкий диван, покрытый коврами, занимал почти целиком одну из стен. С потолка спускалась бронзовая круглая люстра с четырьмя лампами, наполненными оливковым маслом.
Эта же комната служила Физали и спальней. Рядом с ней находилась столовая, но поэт редко ею пользовался. Любил и есть на свежем воздухе, в тени террасы.
Была в доме еще маленькая комната, в которой жила его чернокожая служанка — та самая рабыня, которую он когда-то вывез с берегов озера Чад. Теперь она поседела, хромала, кашляла и только изредка, вспоминая прошлое, снова принималась трещать, как веселая сорока, мешая арабские слова с наречием своей родной деревни. Состарился и садовник Физали, служивший в усадьбе уже пятнадцать лет. У него сильно болели натруженные ноги, а работать в саду и в огороде, разведенном за домом, приходилось немало, Поэт давно подумывал о том, что следует нанять помощника, но, как многие старые люди, всячески избегал перемен в доме и в особенности не любил брать новых слуг. Вероятно, садовник еще долго дожидался бы помощника, не попроси расчета третий слуга Физали, конюх, он же пастух. Молодой парень решил жениться. Не отпустить свободнорожденного было нельзя. Садовник воспользовался этим случаем и заявил, что и он один больше работать не будет.