Каждая крупная философская школа создала своего Ницше. И дело вкуса, а не одномерной истины, предпочесть, например, экзистенциалистскую трактовку ницшеанства Хайдеггером постструктуралистской интерпретации Делеза, религиозно-символистской версии Андрея Белого или эзотерическим толкованиям Штайнера и Ошо. Фигурам Ницше несть числа.
В разные эпохи и в разных странах выходили на первый план, выпячивались и гипертрофировались разные стороны ницшеанства. Если, например, в Германии, униженной Версальским миром и растерзанной экономическим кризисом, на первый план вышли языческая стихия, брутальный активизм и антиморальный пафос, то Франция 1968 г. подняла в качестве знамени освободительный проект ницшеанства.
Но мало того. В разных культурах ницшеанство, словно хамелеон, рядилось в те или иные национальные одежды. Немцы, например, интерпретируют ницшеанство преимущественно как позднеметафизическую философию. Французы — как философию политическую, с особым упором на проблематику власти. Итальянцы склонны видеть в ницшеанстве чувственный сплав философии и искусства. Англосаксонские философы скрупулезно анализируют ницшеанство, разлагая его на многочисленные “case studies”.
Русские же поначалу восприняли ницшеанство как небывалый религиозный феномен. Однако встреча русской культуры с Ницше была на 70 лет прервана революцией, напророченной мыслителем-динамитом. За это время Россия в полной мере пережила трагедии XX века, предсказанные Ницше: смерть Бога, крушение традиционной морали, господство “сверхчеловека”, прыжок “по ту сторону добра и зла”, большую политику... В этом смысле русский народ вполне ницшеанский. Современной русской культуре еще предстоит открытое, осознанное столкновение с Ницше, тем более необходимое в условиях начавшегося XXI столетия. И сегодня пока невозможно предвидеть, какое содержание даст это новое пришествие Ницше в Россию. В самом деле, мысль Ницше, словно змея, из эпохи в эпоху, из страны в страну меняет свои кожные покровы. Новая эпоха и новые народы, вступающие в эпицентр истории, несомненно, дадут нам и новые восприятия Ницше.
XX век научил нас осторожности в обращении с Ницше: этот непредсказуемый мыслитель появлялся на знаменах враждебных армий, его мысли становились лозунгами диаметрально противоположных партий-антагонистов. Он словно одновременно бьется сам с собой, ускользая от всех своих апроприаторов. При этом все, кто пытались воспользоваться в своих целях идеями философа, неизбежно наталкивались на глубоко враждебное сопротивление целостного ницшеанства. Всякий раз обнаруживалось, что Ницше — больше, чем любая идеологическая схема, что этот мыслитель всегда вырывается из любых сетей. Он ускользает даже от самого себя. Так, фашисты вынуждены были в замешательстве замалчивать его аристократическое презрение к массам и отвращение ко всякому национализму, а левая мысль, завороженная ярким, как солнце, ницшеанским проектом освобождения, при этом в досаде отшатывалась от его категорического антидемократизма и неистового восхваления эксплуатации, угнетения и рабства. Эту парадоксальность ницшеанства остро чувствовал Мишель Фуко: “Ницше развивал идеи — или, если угодно, инструменты — фантастические. Им воспользовалась нацистская партия; а сейчас его использует немало левых мыслителей. Мы не можем, таким образом, наверняка узнать, революционно ли то, что мы говорим, или нет”[90]
Еще в большем затруднении оказываются современные либеральные профессора по обе стороны океана, пытающиеся интегрировать Ницше в западный академический истеблишмент. Очевидно, на уровне инстинкта они чувствуют угрозу, подспудно исходящую от ницшеанства. И потому стремятся стерилизовать наиболее верильные инстинкты этого философа зла, очистить его — в духе современной политкорректности — от прославления рабства, белокурой бестии, оправдания жестокости. Однако и в этом случае Ницше без особого труда взрывает разного рода либеральные конструкции. Он убежденно прославляет самые чудовищные стороны жизни, которые “нормальное” моральное сознание с отвращением отвергает насилие, жестокость, войну, разделение на касты. Это мыслитель мыслит реальное зло, ни на что не закрывая глаза и не впадая в морализирующую истерику.
Только в одном отношении Ницше категоричен и однозначен; нет ничего более ошибочного, чем считать его глашатаем моральной распущенности, вседозволенности и релятивизма, а в “Воле к власти” видеть философский учебник по культуризму. Кто воспринял Ницше лишь как певца животной, дочеловеческой брутальности, тот ничего в нем не понял. Ницше несет железный панцирь нравственных императивов, на порядки более жестких, чем те, которыми до него пользовалось человечество. Он категорически отвергает старую мораль, построенную на человеческих страхах и слабостях, пронизанную двуличием, оставляющую лазейку из каждого правила, и возвещает о невиданной доселе нравственности, требующей от людей постоянного духовного усилия. Это — нравственность для героев в противовес морали усталых, униженных и жалких людей.
Ницше решительно и бесповоротно отвергает предательство, трусость, любую низость. Его главный вопрос, обращенный к человеческой породе: “Можно ли сделать людей благородными?”. Благородство по Ницше — это доблесть, храбрость, независимость, честность, верность. Все это качества, мало востребованные в “самую вульгарную эпоху” рыночных отношений. Сегодня очевидно: Ницше и поздний капитализм — вещи абсолютно несовместные. Не свидетельствуют ли поэтому настойчивые попытки фагоцитоза ницшеанства либерализмом о тайном страхе за судьбы капитализма, над которым вновь нависает тень вечно возвращающегося Ницше?
Свое решение этого «парадокса Ницше» еще в 30-е годы предложил Дрие ла Рошель: «Ницше – поэт и художник. Его учение многолико и иносказательно, как учение любого художника. Это учение всегда будет уклоняться от полного присвоения его людьми какой-то одной партии и одного времени, а какой-то из своих сторон всегда будет открыто поискам другой партии в другое время»[91] Я исхожу из того, что дело не только в образно-художественной многозначности ницшеанства. Одним лишь этим не объяснить, почему до сих пор все политические партии и философские школы стремились присвоить ту или иную сторону учения Ницше, и неизменно терпели поражение перед лицом интегрального ницшеанства.
Проблему, с которой в лице Ницше сталкивается вся доницшеанская философия, выразил Г.-Г. Гадамер: “Ницше, несомненно, остается провокацией для современного мыслителя... Ницше был гением крайности, радикальным экспериментатором мысли. Он сам, впрочем, характеризовал будущего философа как “того, кто умножает опыты”; не того, кто приносит истину, но того, кто вводит риск. Вот почему концептуальный анализ Ницше и его интеграция в историю философской традиции — задачи чудовищной сложности”[92] Я исхожу из того что Ницше в принципе не интегрируем в традицию. Он являет собой ее радикальный разрыв. Я вижу причины провала попыток всех направлений мысли XX века присвоить ницшеанство, во-первых, в непонимании особой природы ницшеанства, а во-вторых, в использовании для этого традиционного способа аппроприации любого нового духовного феномена – интерпретация.
Мы не научились читать и понимать философские тексты иначе, как интерпретируя их. На протяжении более ста лет после смерти Ницше все самые крупные умы минувшего века с интересом, доходящим до навязчивости, изощрялись в толковании ницшеанских текстов. При этом обнаружилась их удивительная особенность. Они предоставляют практически неисчерпаемые возможности для самых разнообразных толкований. Ни одно из философских учений — от Платона до Витгенштейна — не позволяет проделывать над собой такое экзегетическое насилие, не служит одновременно такой массе противоположных интересов (за исключением, пожалуй, лишь одного — охранительного), как это возможно в отношении ницшеанства. В итоге мы имеем такое количество самых разнообразных толкований, что закрадывается сомнение: а имеет ли вообще смысл интерпретировать Ницше? Не находится ли само ницшеанство по ту сторону всяких толкований? Более того — не нацелено ли оно против нашего фундаментального инстинкта толковать и оценивать?