Заботливый хозяин был в коровнике, где задавал корм терпеливым животным – кормилицам семьи; надвигался летний вечер, и Джини Динс начинала тревожиться долгим отсутствием сестры и опасаться, что она не поспеет домой к возвращению отца, который в этот час, после дневных трудов, собирал семью на молитву и был бы крайне недоволен, не видя Эффи. Тревога ее была тем сильнее, что Эффи исчезала из дому уже несколько вечеров кряду, сперва ненадолго – так что отлучка ее едва была замечена, – потом на полчаса и на час, а в этот раз уже и вовсе надолго. Джини стояла в дверях, заслонив рукою глаза от лучей заходящего солнца, и, поочередно глядя во все стороны, вдоль всех дорог, ведущих к их дому, искала взглядом стройную фигуру сестры. Так называемый Королевский парк был отделен от проезжей дороги стеною с проделанной в ней калиткой. То и дело взглядывая туда, она вдруг заметила две фигуры – мужчину и женщину, – показавшиеся несколько неожиданно, словно до этого они шли в тени стены, скрываясь от взоров. Мужчина поспешно отступил за стену; женщина прошла через калитку и направилась к дому. Это была Эффи. Она подошла к сестре с той напускной веселостью, которой женщины всех сословий скрывают свое смущение; подходя, она напевала:

Над рыцарем-эльфом склонилась ветла,
Ветла серебрится, светла, как звезда.
Веселая леди к нему подошла,
Но больше уж вы не глядите туда.

– Тише, Эффи, – сказала ей сестра, – отец сейчас выйдет из коровника.

Песенка оборвалась.

– Где ты ходишь так поздно?

– Вовсе не поздно, – ответила Эффи.

– Уже пробило восемь на всех городских часах, и солнце село за холм Корсторфайн. Где ты была, говорю?

– Нигде, – ответила Эффи.

– А кто это прощался с тобой у калитки?

– Никто, – опять ответила Эффи.

– Нигде? Никто? Дай бог, Эффи, чтобы тебе незачем было скрывать, где и с кем ты была.

– А ты зачем подсматриваешь? – возразила Эффи. – Не допрашивай – не услышишь неправды. Я небось не спрашиваю, зачем этот лэрд Дамбидайкс ездит сюда и таращится, как дикий кот (только глаза у него мутные), и так изо дня в день, а мы тут мрем со скуки.

– Ты ведь знаешь, что он ездит к отцу, – ответила Джини на эту дерзость.

– А преподобный Батлер – тоже к отцу? То-то отцу по душе его латынь! – сказала Эффи, с удовольствием видя, что может отразить атаку, если перенесет сражение на территорию противника, и по-детски торжествуя победу над своей скромницей сестрой. Она лукаво и насмешливо поглядела на Джини и тихо, но многозначительно запела отрывок из старой шотландской песни:

На кладбище бедном
Я встретила лэрда.
Мне увалень глупый не сделал вреда.
Но шел мне навстречу
Наш пастор под вечер…

Но тут певица умолкла: взглянув на сестру и увидя, что у той на глаза навернулись слезы, она бросилась обнимать ее и осушать ее слезы поцелуями. Джини, хоть и была обижена и недовольна, не могла устоять перед ласками балованного ребенка, у которого и хорошие и дурные поступки были одинаково необдуманны. Возвращая сестре ее поцелуи в залог полного примирения, она все же не удержалась от нежного упрека:

– Уж если ты выучилась глупым песням, Эффи, зачем петь их про меня?

– Не буду! – сказала Эффи, все еще обнимая сестру. – Лучше бы я их не слыхала. И лучше б мы не переезжали сюда. И пусть у меня отсохнет язык, если я опять стану дразнить тебя…

– Ну, это еще невелика беда, – сказала любящая сестра. – Мне что ни говори, я на тебя не обижусь, а вот отца смотри не рассерди.

– Ни за что! – сказала Эффи. – Пусть завтра будет больше танцев и танцоров, чем звезд в зимнюю ночь, я к ним и близко-то не подойду.

– Танцы? – повторила изумленная Джини. – О Эффи, неужели ты ходишь на танцы?

Весьма возможно, что в порыве откровенности Лилия Сент-Леонарда тут же во всем призналась бы сестре и избавила меня от необходимости рассказывать ее скорбную повесть; но слово «танцы» достигло ушей старого Динса, который, обойдя вокруг дома, неожиданно появился перед дочерьми. Вряд ли слово «прелат» или даже «папа римский» произвело бы на него более потрясающее впечатление. Изо всех суетных развлечений самым пагубным по своим греховным последствиям он считал именно танцы, которые называл беснованием; в поощрении или даже просто дозволении этого развращающего занятия среди людей любого звания, как и в разрешении театральных представлений, он видел одно из главных проявлений вероотступничества и причин Божьего гнева. Слово «танцы», произнесенное его собственными дочерьми и под его кровлей, привело его в негодование.

– Танцы? – воскликнул он. – Танцы? Да как вы посмели, бесстыдницы, произнести этакое слово в моем доме? Знаете ли вы, кто предавался греховным танцам и плясу? Израильтяне, когда поклонялись златому тельцу в Вефиле; или еще нечестивица, которая получила за свои пляски главу святого Иоанна Крестителя. Вот я вам сегодня прочту про нее, для вашего вразумления, – оно вам, как видно, требуется. Горе ей! До сих пор небось клянет тот день, когда затеяла свою пляску. Лучше бы ей было родиться безногой и побираться по дворам, как старая Бесси Бови, чем быть царской дочерью и тешить беса плясками. Не раз дивился я, как могут люди, которые хоть однажды преклоняли колена в молитве, дрыгать ногам и под дуду и волынку. Слава Создателю (и спасибо достойному Питеру Уокеру, коробейнику у Бристо-порта), что в юности не дали мне плясать; не до плясок было тем, кто терпел холод и голод, кому грозили мечом и виселицей, пулей и пыткой. Глядите же у меня! Если еще хоть раз помянете пляски под всякие там волынки и скрипицы, отрекусь от вас – клянусь памятью праведного отца моего! .. Ступайте домой сию же минуту, – добавил он более мягко, видя, что дочери заплакали, особенно Эффи. – Домой, домой, мои милые, и помолимся о спасении нас от всякого соблазна, чтобы нам не впасть в грех, на радость князю тьмы.

Эти наставления, произнесенные с лучшими намерениями, были, однако, очень несвоевременны. Создав разлад в душе Эффи, они помешали ей довериться сестре. «За кого она будет меня считать, – подумала про себя Эффи, – если признаться ей, что я уже четыре раза танцевала с ним на лугу, да еще раз у Мэгги Мак-Квинс? Еще станет грозить, что расскажет отцу, и тут у нее будет полная власть надо мной. Но больше я туда не пойду. Ни за что не пойду. Вот загну листок в Библии, а это все равно что клятва» note 35. И она была верна своей клятве целую неделю, только все это время дулась и сердилась, чего раньше не бывало, разве когда ей перечили.

Все это сильно тревожило любящую и благоразумную Джини, тем более что она, жалея сестру, не решалась сообщить отцу об опасениях, которые, быть может, были неосновательны. Уважение к достойному старику не мешало ей видеть, что он самовластен и горяч; временами ей казалось, что его осуждение забав и развлечений заходит далее, чем того требуют религия и разум. Джини понимала, что Эффи, привыкшей жить по своей воле, внезапные крутые меры принесут больше вреда, чем пользы, и что своенравная девушка будет искать в чрезмерной суровости отцовских правил оправдание для дальнейшего ослушания. В высших сословиях самая легкомысленная девица все же ограничена рамками светских приличий и находится под надзором мамаши или дуэньи; тогда как сельская девушка, среди тяжкого труда урывающая минуту для веселья, никем и ничем не охраняется, – вот отчего забавы могут стать для нее опасны. Джини видела все это и сильно огорчалась, но одно обстоятельство на время ее успокоило.

Знакомая читателю миссис Сэдлтри доводилась Динсу дальней родственницей; это была женщина примерной жизни и строгих правил, к тому же состоятельная, так что семьи иногда виделись. Года за полтора до начала нашей повести этой почтенной матроне понадобилась служанка или, вернее, помощница в мастерской.

вернуться

Note35

Обычай загибать страницу в Библии, как бы призывая небо в свидетели даваемого обещания, сохранился и поныне. (Прим. автора.)