Герцог увидел ловушку и избежал ее: он знал, что если станет возражать королеве по существу, то возникнет дискуссия, в которой Каролина станет всячески отстаивать свою точку зрения и в конце концов, хотя бы для того, чтобы не сдать своих позиций, предоставит осужденную ее судьбе.

– Если ваше величество, – сказал он, – снизойдет до того, что согласится выслушать мою бедную соотечественницу, она, может быть, скорее, чем я, найдет путь к вашему сердцу и превратит его в адвоката, который уничтожит сомнения, навеянные вашим разумом.

Королева, казалось, не возражала, и герцог сделал Джини знак приблизиться, оставив уголок, где она стояла, наблюдая за выражением лиц говоривших; однако последние так привыкли подавлять все внешние проявления своих чувств, что Джини ничего не вынесла из этих наблюдений.

Ее величество не могла сдержать улыбки при виде выражения ужаса, с которым приблизилась к ней маленькая, скромная шотландка, а первые же слова Джини, произнесенные с резким шотландским акцентом, рассмешили ее еще больше. Но у Джини был низкий и благозвучный голос (восхитительное качество в женщине), и когда она умоляюще попросила: «Ваша милость, сжальтесь над бедным, согрешившим созданием», – голос ее прозвучал так нежно, что его трогательная певучесть, подобно мелодиям некоторых шотландских песен, совершенно затмила провинциальную простонародность.

– Встань, женщина, – приветливо обратилась к ней королева, – и объясни мне, что за варварский народ живет в твоей стране, где детоубийство, став обычным явлением, потребовало введения такого сурового закона?

– С позволения вашей милости, – ответила Джини, – есть и другие края, кроме Шотландии, где матери плохо обращаются со своей плотью и кровью.

Следует отметить, что разногласия между Георгом II и Фредериком, принцем Уэльским, резко обострились в то время, и благожелательно настроенная публика винила во всем Каролину. Она сильно покраснела и посмотрела пронизывающим взглядом сначала на Джини, а потом на герцога. Оба встретили его совершенно невозмутимо: Джини – от полнейшего неведения относительно нанесенного ею оскорбления, а герцог

– по привычке к самообладанию. Но в глубине души он подумал: «Игра случая. Этим неудачным ответом моя бедная протеже убила наповал свою единственную надежду на успех».

Любезное и искусное вмешательство леди Сэффолк сгладило неловкость этой критической минуты.

– Тебе следует рассказать этой леди, – сказала она Джини, – почему именно такое преступление стало обычным в твоей стране.

– Некоторые считают, что это стало так из-за церковных судилищ; это, знаете, когда… ну, когда… когда сажают на позорный стул, с вашего позволения, ваша милость, – сказала Джини, глядя вниз и кланяясь.

– Какой стул? – спросила леди Сэффолк, которая никогда не слыхала подобного названия и, кроме того, была несколько глуховата.

– Это стул покаяния, мадам, с вашего разрешения, – объяснила Джини, – на него сажают за легкомысленный образ жизни, и легкомысленные разговоры, и за нарушение седьмой заповеди.

Здесь Джини подняла глаза и увидела руку герцога у подбородка; не понимая, что именно она сказала не к месту, девушка смутилась и замолчала, что лишь подчеркнуло значение сказанных ею слов.

Что касается леди Сэффолк, то она отступила назад, словно отряд, который, заслонив собой отступающих от врага товарищей, внезапно подвергся сильному и неожиданному обстрелу противника.

«Черт бы побрал эту девчонку! – подумал герцог Аргайл. – Еще один выстрел наповал! И бьет она без промаха, как налево, так и направо, даром что не целится!»

Он и сам был несколько смущен, ибо, взяв на себя роль церемониймейстера в отношении этой неумышленной оскорбительницы, попал в положение сельского сквайра, который, введя своего спаниеля в красиво обставленную гостиную, с ужасом смотрит на беспорядок и порчу посуды и туалетов, вызванные его неуместными шалостями.

Однако этот второй случайный выпад Джини загладил дурное впечатление от первого, ибо чувства ее величества не настолько еще подавили в королеве чувства жены, чтобы она не испытывала удовольствия от насмешек по адресу «ее милой Сэффолк». С улыбкой, свидетельствовавшей о ее триумфе, она обратилась у герцогу Аргайлу:

– Эти шотландцы – религиозный и доброжелательный народ. – Повернувшись снова к Джини, она спросила, каким путем та добралась из Шотландии в Англию.

– Главным образом пешком, мадам, – последовал ответ.

– Что? Все это огромное расстояние – пешком? Сколько же ты можешь пройти за день?

– Двадцать пять миль с придачей.

– С чем? – спросила королева, глядя на герцога Аргайла.

– И еще около пяти миль, – ответил герцог.

– Я считала себя хорошим ходоком, – сказала королева, – но теперь вижу, что просто переоценивала себя.

– Дай-то вам Бог, ваша светлость, никогда не иметь такого горя на сердце, что и думать забудешь про усталые ноги.

«Вот это уже лучше, – подумал герцог, – наконец-то она сказала что-то по существу».

– Нельзя сказать, чтобы я все время шла пешком. Иногда меня подвозили в фургоне, а из Феррибриджа я ехала верхом – словом, всяко бывало, – сказала Джини, прерывая свой рассказ, так как заметила, что герцог прибег к условленному сигналу.

– Невзирая на эти временные удобства, – заметила королева, – ты, наверно, проделала очень утомительное путешествие, и боюсь, что совершенно напрасно; ведь если даже король и помилует твою сестру, то это ей, по всей вероятности, не поможет, ибо твои сограждане из Эдинбурга все равно повесят ее назло правительству.

«Теперь она окончательно утонет», – подумал герцог.

Но он ошибся.

Те мели, на которые Джини раньше натолкнулась в этом щекотливом разговоре, находились под водой и были ей неведомы, но эта скала возвышалась над поверхностью, и она избежала ее.

– Я уверена, – сказала Джини, – что в городах и селах все возрадуются, узнав, что его величество сжалился над бедным, потерянным существом.

– Последний случай в Эдинбурге убедил его величество как раз в обратном, – ответила королева. – Не посоветует ли нам милорд герцог руководствоваться голосованием самой черни в вопросе о том, кого следует повесить, а кого – помиловать?

– Нет, мадам, – сказал герцог, – но я посоветую его величеству руководствоваться своими собственными чувствами и чувствами его королевы. Я не сомневаюсь, что тогда наказание падет только на виновного, но и то лишь как мера вынужденной предосторожности.

– Все эти красивые речи, милорд, не убедили меня в уместности столь скорого проявления благосклонности к вашей – очевидно, вы бы не хотели, чтобы я сказала – мятежной, но по крайней мере недовольной и непокорной столице. Подумать только! Весь народ в целом укрывает беспощадных, отвратительных убийц этого несчастного; иначе чем можно объяснить, что из стольких участников этого дела, действовавших у всех на глазах, в течение столь долгого времени нельзя опознать хотя бы одного? Даже вот эта девушка, возможно, знает кое-кого из мятежников и укрывает их. Послушай-ка, женщина, не был кто-либо из твоих друзей заодно с бунтовщиками?

– Нет, мадам, – ответила Джини, довольная тем, что формулировка вопроса давала ей право на чистосердечный отрицательный ответ.

– Но, наверно, – продолжала королева, – если бы ты и владела этим секретом, то сочла бы долгом совести умолчать о нем.

– Я молилась бы о том, чтобы мне был указан тот путь, идти по которому меня обязывает долг.

– А сама выбрала бы тот, который отвечал бы твоему желанию.

– Если вам угодно, мадам, то я согласилась бы пойти на край земли, чтобы спасти жизнь Джока Портеуса или любого другого такого несчастного, как он. Но я имею право сомневаться, должна ли я быть орудием отмщения за содеянное ему зло: это ведь скорее долг судебных властей, а не мой. Он умер и сейчас там, где ему положено быть, а те, кто убил его, должны ответить за свой поступок. Но моя сестра, моя бедняжка Эффи все еще жива, хоть ее дни и часы сочтены. Она все еще жива, а ведь одно только слово короля могло бы вернуть ее старому отцу, чье сердце разбито и кто никогда, ни днем, ни ночью, не забывал молить Бога о даровании его величеству долгого и славного царствования и о справедливом упрочении трона для него и для всех его потомков. О мадам, если бы вы только знали, какое это страдание – скорбеть за согрешившую и измученную женщину, чей рассудок так потрясен, что она не ищет успокоения ни в жизни, ни в смерти! О мадам, сжальтесь над нашим горем! Спасите честный дом от бесчестия, а несчастную девушку, не достигшую и восемнадцати лет, – от ранней и страшной гибели! Увы! Ведь не тогда, когда мы спокойно спим и безмятежно просыпаемся, думаем мы о страданиях других людей. Сердца наши бьются тогда спокойно, и мы заняты лишь своими личными заботами и обидами. Но когда приходит трудная минута и тело или душа поражаются недугом – пусть как можно дольше не коснется вас подобное горе! – или когда приходит смертный час, который не щадит ни бедняка, ни богача – Господь да продлит ваши дни, миледи! – о моя госпожа, вот тогда-то мы находим истинную отраду не в том, что мы сделали для себя, а в том, что сделали для других! И вот в этот час, когда бы он ни наступил, мысль о том, что вы помогли спасти жизнь бедного, неповинного создания, будет для вас гораздо утешительней, чем сознание того, что по одному вашему слову повесили всю толпу, участвовавшую в деле Портеуса!