По сравнению с этим пуританским кальвинизмом лютеран­ство стоит на более религиозном, то есть духовном пути, оно более радикально. Кальвинизм исключает многое как чувствен­ное и мирское и очищает церковь. Лютеранство же, напротив, старается внести по мере возможности во все дух, познать во всем святой дух как сущность всего и таким образом освятить все мирское. («В честном поцелуе нельзя отказать». Дух честности освящает его). Поэтому и удалось лютеранину Геге­лю (он объявляет в одном месте, что «желает остаться лютера­нином») провести вполне понятие через все. Во всем есть разум, то есть святой дух, или – «действительное – разумно». Дей­ствительное фактически заключает в себе все, так как во всем, например в каждой лжи, может быть найдена истина: нет абсолютной лжи, абсолютного зла и т. п.

Только протестанты создали великие «духовные творе­ния», так как одни они были истинными учениками и исполни­телями Духа.

Сколь немногое человек может подчинить себе! Он должен предоставить солнцу идти своим путем, морю гнать свои волны, горам подниматься к небу. Он стоит бессильный перед непре­одолимым. Может ли он не чувствовать, что он бессилен перед этим чудовищно огромным миром? Мир – твердый закон, которому он должен подчиниться, который определяет его судьбу. К чему стремилось дохристианское человечество? К тому, чтобы избавиться от вторжения судеб, не позволять им более тревожить себя. Стоики достигли этого в апатии, объявив вмешательство природы безразличным, не имеющим значения, не давая этому вмешательству смущать себя. Гораций произно­сит знаменитое nil admirari[18], равным образом объявляя этим безразличие всего прочего, мира: он не должен влиять на нас и вызывать наше удивление. И impavidum ferient ruinae выражает ту же самую непоколебимость: «Мы ничего не боимся, если бы даже рухнул мир». Все это очищает место для христианского презрения к миру, для изречения, что мир суетен.

Несокрушимый дух «мудрых», которым старый мир под­готовлял свой конец, потерпел с этого времени внутреннее сотрясение, против которого не могла защитить его никакая атараксия, никакое стоическое мужество. Дух, защищенный от всякого влияния мира, нечувствительный к его толчкам, стоя­щий выше его приступов, ничему не удивляющийся, которого не может вывести из его покоя никакое крушение мира, – неудер­жимо перелился через край, так как внутри него самого развились газы (духи), и, после того как механический толчок, приходящий извне, стал недействительным, химические напря­жения, которые возбуждают изнутри, начали свою странную игру.

И действительно, старая история заканчивается тем, что «Я обрел в мире свою собственность». «Все передано Мне Отцом Моим»[19]. Мир перестал быть по отношению ко мне всемогущим, неприкосновенным, священным, божественным, он «лишен Божества». Отныне я обращаюсь с ним, как мне заблагорассудится. Я мог бы, если проявить на нем всякую чудодейственную силу, то есть силу духа, передвигать горы, приказывать смоковницам, чтобы они исторглись и пересадились в море (Лк 17, 6), вообще я мог бы использовать все возможное, то есть мыслимое «все возможно верующему»[20]. Я – госпо­дин мира, все «права» – мои. Мир стал прозаическим, ибо божественное исчезло из него: он – моя собственность, кото­рой я распоряжаюсь, как мне (то есть духу) заблагорассудится.

Когда я возвысил себя до положения собственника мира, эгоизм одержал свою первую полную победу, преодолел мир, стал безмирным и запер на замок приобретенное долгими веками мировой жизни.

Первая собственность, первая «привилегия» – добыта!

Все же господин мира вовсе еще не господин своих мыслей, чувств, своей воли: он – не собственник своего духа, ибо дух еще свят, он – «святой дух», и «безмирный» христианин не желает стать безбожным. Античная борьба была борьбой про­тив мира и с миром, средневековая (христианская) – борьбой с собой, с духом; первая – против внешнего мира, вторая – против мира внутреннего. Средневековая борьба – обращен­ная на себя, размышляющая, рассудительная.

Мудрость древних – мирская философия, вся мудрость новых – богословие.

С миром справились язычники (в том числе иудеи), после того надо было еще справиться с духом – стать «без духа», безбожным.

Почти две тысячи лет работаем мы над подчинением себе духа, и не один кусок святости оторвали мы и растоптали ногами, но гигант-противник каждый раз вырастает снова, в измененном виде и под другим именем. Дух еще не лишен божественности, святости, освящения; хотя он уже давно не летает, подобно голубю, над нашими головами, хотя он уже снисходит не только к своим святым, но попадает в руки и непосвященных, однако, как дух человечества, как человечес­кий дух, то есть дух «человека», он остается мне, тебе всегда чуждым духом, еще далеким от того, чтобы стать нашей неограниченной собственностью, которой мы распоряжаемся и управляем по нашему благоусмотрению. Между тем одно произошло несомненно и видимо направляло ход после христи­анской истории: стремление сделать святой дух более челове­ческим, дабы приблизить его к людям или людей к нему. Потому и случилось, что он наконец мог быть понят как «дух челове­чества» и под различными названиями – как «идея человечест­ва», человечность, гуманность, всечеловеческая любовь» – показался более близким и доступным.

Не значит ли это, что теперь всякий может владеть святым духом, включить идею человечества в себя, дать человечеству образ и бытие в себе?

Нет, дух не лишен своей святости и недоступности, он так же недоступен для нас, как и прежде, так же не наша собствен­ность, ибо дух человечества не есть мой дух. Моим идеалом он может быть, и как мысль я называю его моим: мысль человечест­ва – моя собственность, и я достаточно доказываю это тем, что направляю ее вполне по своему желанию, сегодня – так, а завтра – так; мы представляем ее себе самым разнообразным образом. Но она вместе с тем – наследственное благо, которое я не могу продать или отдать.

После многих видоизменений дух с течением времени претворился в абсолютную идею, которая разбилась в разно­образных преломлениях на другие идеи: любовь к людям, разумность, гражданскую добродетель и т. д.

Но разве я могу называть идею моей собственностью, если есть идея человечества, могу ли считать дух преодоленным, если я должен служить ему, приносить «себя в жертву»? Закатываю­щаяся древность только тогда приобрела мир в свою собствен­ность, когда сломила его всемогущество и «божественность», познала его бессилие и «суетность».

Так же обстоит дело и с духом. Если я низведу его к привидению и его власть надо мной – к безумию, то он потеряет для меня святость, освященность, и тогда я буду им пользоваться так, как свободно пользуются по своему жела­нию природой.

Предполагается, что в обращении с ним или заключении его мною должна руководить «сущность дела», «понятие отношения». Как будто понятие о чем-нибудь существует само по себе и не есть, напротив, понятие, которое составляют себе о чем-нибудь. Как будто отношение, в которое мы вступаем благодаря единственности входящего, само не единственно! Как будто дело зависит от того, под какую рубрику его подведем. Подобно тому, как отделили «сущность человека» от действи­тельного человека и судили о нем по первому, – подобно этому отделяют и его деяния от него и оценивают его по «человечес­кой ценности». Понятия все решают, понятия регулируют жизнь, понятия господствуют. Это – тот религиозный мир, которому Гегель дал систематическое выражение тем, что свел метод в абсурд и завершил установление понятий до округлен­ной, крепко скованной догматики. Об всем судят по понятиям, а действительного человека (то есть Я) заставляют жить по этим законам понятий. Разве может быть большее господство закона? Ведь христианство с самого начала признало, что оно хочет укрепить иудейское господство закона. («Ни одна буква закона не должна быть потеряна!»).

вернуться

18

Фейербах Л. Сущность христианства (М.: Мысль, 196?, с. 398. – Ред.

вернуться

19

Ничему не удивляться (лат.). — Ред.

вернуться

20

Евангелие от Матфея, 11, 27.