Значение противоположности понимают слишком фор­мально и мелко, когда хотят устранить ее лишь для того, чтобы очистить место для «объединяющего» третьего. Напротив, противоположность настолько важна, что ее следует еще более обострить. В качестве еврея и христианина вы находитесь в еще слишком незначительном противопоставлении друг другу и боретесь только из-за религии, то есть из-за чего-то призрачно­го, пустого. Будучи врагами в вопросах религии, вы все же в остальном остаетесь добрыми друзьями и, как люди, например, равными друг другу. Однако же и остальное в вас не равно, и ем только тогда перестанете скрывать вашу противополож­ность, когда вполне признаете ее, и каждый из вас начнет утверждать себя единственным с головы до пят. Тогда, конечно, прежняя противоположность исчезнет, но только потому, что она будет поглощена более сильным и резким различием.

Наша слабость состоит не в том, что мы противопоставляем себя другим, а в том, что мы делаем это не в достаточной степени, то есть что мы не совершенно отделены от них, что мы ищем какого-то «сообщества», «связи» и что наш идеал – именно общение. Одна вера, один Бог, одна идея – одна шляпа для всех! Если бы все торчали под одной шляпой, то, конечно, никому не приходилось бы ни перед кем снимать шляпу.

Конечная и самая резкая противоположность – противо­поставление Единственного Единственному, по существу, вы­ходит за пределы того, что называется противоположностью, хотя и не возвращается назад к «единству» и «единению». Как Единственный, ты более не имеешь ничего общего с другим, а потому и нет между вами ничего отделяющего или враждебного; ты уже не ищешь правовой защиты против него у третьего, и ты уже не стоишь с ним ни на «правовой», ни на какой-либо иной общей почве. Противоположность исчезает в совершен­ной обособленности, или единичности. Хотя ее и можно признать новой общностью, или равенством, но равенство заключается здесь в неравенстве и само по себе не что иное, как неравенство именно в глазах того, кто занимается «уравнива­нием».

Борьба против привилегий представляет характерную чер­ту либерализма, который нападает на «преимущества» и «при­вилегии», опираясь на «право». Но дальше пустых нападок либерализм пойти не может, ибо преимущества, будучи особым видом права, исчезают и уничтожаются лишь вместе с уничто­жением права. Но право обращается в ничто, когда его погло­щает власть или сила, то есть когда поймут, что сила предшест­вует праву. Всякое право тогда становится преимуществом, а само преимущество – силой, превосходством.

Но могучая борьба против превосходства силы должна быть чем-то совершенно иным, чем скромная борьба против привилегий, которая решается перед лицом– первого судьи – права, по пониманию и желанию судьи?

В заключение я должен еще отказаться от половинчатых выражений, которыми вынужден был пользоваться, пока еще копался в недрах права и допускал хоть самое это слово. Но с исчезновением самого понятия и слово теряет свой смысл. То, что я называл « моим правом », уже не есть « право », потому что право может быть дано, пожаловано лишь духом, будь это дух природы или рода, или дух человечества, дух Божий или дух его святейшества, его сиятельства и т. д. То, чем я владею без санкции духа, тем я владею без права, оно добыто мною исключительно при помощи моей силы.

Я не требую прав, а потому могу и не признавать прав. То, что я могу взять силой, тем я и завладеваю, а чего взять силой не могу, на то и права не имею, и я не горжусь и не утешаю себя речными и незыблемыми правами.

Но вместе с абсолютным правом уничтожается и само право, уничтожается господство «правового понятия». Ибо не должно забывать того, что над нами властвовали постоянно понятия, идеи или принципы и что среди этих властителей наиболее властными было правовое понятие или понятие спра­ведливости.

Прав я или нет – это для меня совершенно безразлично: если только я силен, то я уже тем самым обрел право и не нуждаюсь ни в каком ином полномочии иди утверждении своего права.

Право – помешательство, которым наделяет какой-то призрак; сила – это я сам, ибо я – силен и являюсь собствен­ником силы. Право надо мною, оно абсолютно и существует в каком-то высшем существе, милостью которого я обретаю его. Право – милость, даруемая мне судьей; сила и власть только во мне, властном и могучем.

Мое общение

В обществе, в общинности в лучшем случае удовлетворя­ются только человеческие нужды, в то время как эгоистические всегда подвергаются урезкам.

Так как ясно для всех, что современность ничем так живо не интересуется, как «социальным» вопросом, то следует больше всего заняться обществом. Но если бы им интересова­лись не столь слепо и страстно, то из-за общества не теряли бы из виду отдельного человека и признали бы, что всякое общество до тех пор не может обновиться, пока остаются прежними, совершенно не изменившимися те, из которых оно составляет­ся. Например, если бы среди иудейского народа возникло общество для распространения новой веры на земле, то, понят­но, что апостолы этой новой веры не должны были бы оставаться фарисеями.

Каков ты есть, таковым ты и обнаруживаешь себя, таковым ты и являешься в своих отношениях с людьми: как лицемер или христианин ты и можешь обнаружить себя лишь лицемером или христианином. Поэтому характер общества определяется характером его членов: они – творцы общества. Это следовало бы понять, даже если и не хотят разобраться в самом понятии «общества».

Будучи всегда далеки от желания вполне развить и утвер­дить себя, люди до сих пор утверждали, основывали общества не на себе, или, наоборот, они умели только учреждать « общест­ва» и жить в них. Общества всегда были олицетворением властного, так называемого нравственного начала, то есть призраками, к которым отдельный человек питал подобающий страх. Такие призраки обозначаются лучше всего наименованием «народа» или «народца»: народ праотцов, народ эллинов и т. д., наконец, народ людей вообще, или человечество; затем – разновидности этого «народа», который мог и должен был иметь свои особые общества – испанский, французский народ и т. д., а внутри них – сословия, города, словом, всякого рода корпорации и, наконец, в виде самого внешнего, самого послед­него отпрыска, или маленького народца, – семья. Вместо того, чтобы говорить, что призрачное лицо всех прежних обществ воплощалось только в народе, можно было бы также назвать и обе крайности – «человечество» или «семью», эти «первона­чальные самобытные единства». Мы изберем слово «народ» (Volk), потому что его пытались произвести от греческого Polloi (многие, или толпа), но более всего потому, что в наше время «национальные стремления» стоят на очереди; но, кроме того, еще потому, что даже новейшие мятежники еще не отделались от обаяния этого обманчивого лица, хотя, с другой стороны, следовало бы, наоборот, предпочесть выражение «человечество», так как теперь всюду увлекаются идеей «чело­вечества».

Итак, народ – «человечество» или семья, – по-видимо­му, издавна играет чрезвычайно важную роль в истории: в названных выше обществах не смели проявляться какие-либо эгоистические интересы, а преобладали исключительно инте­ресы общие, национальные или народные, интересы сословные, семейные и «общечеловеческие». Но кто же погубил народы, о гибели которых повествует история? Кто, как не эгоист, стремившийся удовлетворить себя! С проникновением в общество какого-нибудь эгоистического интереса общество «портилось» и начинало разлагаться, как то, например, показывает судьба римского общества с его сильно развитым частным правом или судьба христианства с его неудержимо нарастающим «разум­ным самоопределением», «самосознанием», «автономией духа» и т. д.

Христианский народ создал два общества – государство и церковь, существование которых тесно связано с существова­нием этого самого народа. Можно ли их назвать союзом эгоистов? Преследуем ли мы в них эгоистический, личный, собственный интерес, или интерес народный (то есть интерес народа-христианина), государственный и церковный? Могу ли и смею ли я в них бить самим собою? Смею ли я мыслить и действовать, как захочу? Смею ли я проявлять, обнаруживать, осуществлять себя? Не должен ли я ограждать неприкосновен­ность величия государства, святости церкви?