– Надурил Пашка.
Варваре скажет больше.
Ход к ней из предспальни князя, в покои во флигеле, примыкающие к детским. Без спроса – ни-ни! Блюдёт этикет боярышня Арсеньева. Постучал. Попугай за дверью крикнул:
– Хальт![257]
Камеристка в белом передничке сделала книксен – душистая, сдобная плоть. Ущипнул пониже спины, охнула девка и объявила сумбурно:
– Либер[258] князь.
Наборный пол скользок, как лёд, изразцы вымыты мылом – помешана свояченица на чистоте. Всечасно тут скребут и трут, палят ароматное – понеже, считает она, болезни происходят от грязи и вони.
Комочком приютилась в кресле свояченица, поджав ноги под себя, нахлобучив шерстяной платок. Читает книжку.
– Устала я. Невмоготу с вами.
Сразу в атаку…
– С копыт собьёшь этак, милая, – молвил Данилыч. – Заикаться буду.
– Собьёшь тебя, Гог-магог! Ну вас всех!
– Полно, Варенька!
Омрачился притворно. Пустая угроза. Покинет она их на день, на три и заскучает. Повторялось уже. Шастает взад и вперёд, благо собственный дом рядом, на острове.
– Обламываю сыночка твоего, мочи нет. Басурман растёт. Одно занятье – саблей махать. Спать кличешь – брыкается.
– Глуп ещё.
– Кавалер уже… Одиннадцатый год.
Отец хмурит брови, но внутренне умилён. Прочит наследнику карьеру военную. Второй Александр Меншиков, второй тёзка великого македонца[259] . Отношение к именам у Данилыча суеверное. В походах прославит Сашка княжеский род.
– Он говорит – батюшка разве укладывался спать, когда шведов колотил?
Потеплела лицом и возникла прежняя Варвара, молодая, бойкая невеста в тайном ожидании суженого. Ладила паклю под платье, да зря, всё равно выпирал телесный изъян. Жених беспоместный взял бы горбатую, только ефимками позвякивай, так ведь ерепенилась Арсеньева.
– Марья учит французский?
Цель визита не выложит сразу. Разве спешит он или нуждается позарез в совете? Просто так приходит, душу отвести и заодно получить подтвержденье собственным мыслям.
– Учит. Дерзкая стала.
Старшей тринадцать, собой недурна. Немецкий осилила уже. Отец наметил жениха – польского графа Сапегу. Нос дерёт девка, будто краше её на свете нет. Санька на год младше, егоза, звонок в доме, всё ещё в детстве пребывает.
– Дура Санька. Дразнит брата. Царапаются…
– Златая пора, – вздохнул Данилыч. – Вот царица наша… Зрелые лета, а ума у неё…
– Не совладал?
Выронила книжку, развеселилась. Верхняя губка, арсеньевская губка, уголком вперёд, вздрагивает от любопытства, открывает мелкие беличьи зубки.
– Вожжа под хвост… Забылась. Что она без меня!
– А ты без неё?
Беспощадна Варвара. «Не сумел совладать» – куснула в больное место. Усмешка чуть свысока, боярская, и всё-таки терпит безродный князь, терпит безропотно, с неким сладострастьем даже. Не потому ли, что винит себя – настоять надо было, купить ей мужа да привести, благословить…
Рассказал о случившемся во дворце подробно. Царица удивила его и расстроила. Пашке наглость с рук сошла. Стало быть, он в авантаже… Ей бы опереться на друга испытанного и власти ему прибавить – отменой следствия, высоким градусом.
– Накось, помирила… Бояться ей нечего. Коли я с ней да гвардия, любого обломаем.
– Ишь ты, Аника-воин!
– Разве не так?
– Ой, пресветлый! Царскую палку тебе не поднять.
– Дай срок!
Вспоминая неудачу, Данилыч пришёл в неистовство. С Пашкой мир невозможен, он козни строит, задирает первый, ядом брызжет.
– Вижу, – Варвара покачала головой с грустью – Вижу, каков мир у вас. До первой драки. А Катерина… Каково бедной, между двух огней! Умна ведь баба-то… Она и тебя выручает, а то прёшь напролом. Надорвёшься… Нынче другое требуется.
– Чего другое?
– Рафинэ[260] .
Сощурилась, будто нитку в иголку вдела. Искорки в тёмно-серых запавших глазах. Спросила, знает ли пресветлый, что значит рафинэ. Он отмахнулся. Солдат он, груб, прощенья просит – не рафинирован.
– Самодержица… Миротворица… решила быть доброй со всеми, блаженная Екатерина.
– Дай-то Бог!
– Возомнила о себе…
Гвардейцы в то утро под окнами дворца голосили – отец наш умер, мать наша жива. Вот и смутили бабу… Забыла, как супруг её, великий царь поступал.
– Палку кто-то должен взять, милая. Без палки нельзя, слабого правителя в грош не ставят. Речено ведь – презренье подданных опаснее, чем ненависть.
Мудрость этой сентенции, услышанной давно, в пьяной компании, поражает князя. Участник трудов и борений Петра, он вынес убеждение – доброе, справедливое достигается лишь понужденьем. Люди, ведомые твёрдо, грозно, славят монарха, лобызают палку, которая бьёт их и учит.
– Кабы мы с государем разлюбезно да рафинэ… Где бы мы были? В сырой земле, миленькая… Стрельцы бунтовали, ты ещё сопливая была… Как с ними, скажи! Может, рафинэ?
Данилыч вскочил. Пожалуй, довольно.
– Сажай Марью за французский, – напомнил он, уходя.
Царь и камрат словно мясники – сапоги в крови, штаны, рубахи… Лужи кровищи. Два десятка злодеев прикончил Алексашка, рубя наперегонки с царём. И бояр бы этих – бородами отделались…
Отчего вспыхнуло вдруг зрелище стрелецкой казни[261] , стародавнее? Пашка распалил. И он на плахе, ничком, в ряду приговорённых.
Дождётся Пашка…
«Печаль кровь густит и в своём движении останавливает и лёхкое запирает, а сердитование кровь в своём движении горячит. И ежели кровь есть густа и жилы суть заперты, то весьма надлежит опасаться такой болезни».
Совет докторов затвержён, беречься надо – хоть для того, по крайности, чтобы пережить побольше завистников. Не выносят люди чужого успеха, чужого богатства – оттого и хулят, сеют клевету, пытаются уничтожить. Человек есть не токмо ложь – сосуд пакости всяческой.
Полтора часа нежился в мыльне. Глотал, врачуя нервы, растёртый рог горного козла безоара. Смотрел из окна на Зимний – ехать завтра, жалобиться?
Сама позовёт.
Уединился в своих покоях. Дурное настроение он прячет, Дарья толкнулась – прогнал, сославшись на дела.