Маккарти пригласил его к себе и дал прочитать стенограммы всех допросов Эйслера и Брехта. «Обвинение — ребенку понятно — построено на песке, — думал Даллес, — но пресса работает отменно, страсти накаляются, тем более что привлекают людей не американского происхождения, — ату их, все беды от чужих! Это съедят, такое угодно толпе! Сломать Брехта и Эйслера на Роумэне не удастся, слишком уж все шито белыми нитками. Тем не менее, судя по всему, блок Штирлиц — Роумэн оформился как данность, и это прекрасно, такое надо грохнуть в нужный момент, и ударить это должно в конечном-то счете не по кому-нибудь, а по Белому дому. То разведывательное сообщество, которое будет создано и которое он возглавит, должно заявить себя не картонной (как Эйслер или Брехт) декорацией заговора, а серьезной конспирацией, — а она вполне доказуема. Конечно, Макайром потом придется пожертвовать, но без того, чтобы посвятить его в проблему, дела не сделаешь. В конечном счете он вполне вписывается в возможную схему дела: Роумэн — Макайр — нацисты — Штирлиц. Почему нет? Можно и нужно вспомнить того гитлеровского агента, которого Макайр пустил в Штаты; пусть докажет, что это не случайность; поначалу важно облить грязью, пусть потом отмывается. Как раз Макайр станет говорить — во время шоу — то, что ему напишут в сценарии, его так или иначе погубит жадность. Он и труслив оттого, что жаден. Гувер не зря познакомил меня с записью бесед Макайра с женой, когда они планировали покупки; ужасно; совершенно бабий характер. Интересно, отчего мужчины с рыцарскими, словно бы рублеными лицами так женственны? Все-таки природа справедлива: одно компенсируется другим… За деньги и обещание оправдательного вердикта Макайр скажет в комиссии все, что будет соответствовать необходимости того момента, который настанет. Полковник Бэн внесет на его счет деньги, нет проблем… Роумэн с его округлой, детской физиономией — несмотря на седину, в нем много детского, как это прекрасно, действительно, отменный человек, — истинный мужчина, а Макайр наделен женским характером, поэтому так осторожничает в разговоре, а ведь лицо голливудского супермена…

А ты, — спросил себя Даллес, — ты с твоей внешностью профессора-сухаря, каков твой характер?»

Ему стало неприятно отвечать на этот вопрос, и, открыв шкаф, он достал потрепанный томик китайской поэзии; любопытно, конкретика эйслеровских песен во многом идет от китайцев: при всей внешней мягкости — жесткая твердость духа и абсолютная последовательность позиции.

Укрывшись пледом, — Даллес обычно спал у себя в кабинете, на низкой тахте, возле книжного шкафа с наиболее любимыми книгами, — он вдруг ощутил острое, как в детстве, чувство счастья: какое же это высокое и тайное блаженство конструировать мир, оставаясь при этом в тени! «Юноши завидуют кинозвездам, появляющимся на экране. Глупые, завидовать надо режиссеру, которого никто не видит, но он так строит мизансцену, что будущая лента — а ведь это новый мир — делается подвластной ему, и зрители начинают играть в этот выдуманный мир, подражать героям и делать то, что было угодно тому, кто придумал слово и коллизию…»

…Впервые он ощутил подобное счастье, когда ушел Рузвельт. Через семь дней после похорон тот, кто был с ним в деле, дал прочесть запись беседы министра финансов Моргентау с президентом. Будучи другом и старым соратником, Моргентау был приглашен Рузвельтом в коттедж, куда он уехал на каникулы из Белого дома: «Двадцатого апреля я отправлюсь из Вашингтона в Сан-Франциско, Генри, чтобы выступить на церемонии создания Организации Объединенных Наций. В три часа дня появлюсь на сцене и скажу то, что должен сказать, а первого мая вернусь в Гайд-парк». «Мистер президент, — как обычно, гнул свое Моргентау, — ситуация с Германией чрезвычайно сложна, вопрос стоит крайне остро… Я хочу успеть сделать книгу по Германии, одна из глав которой должна быть посвящена тому, как шестьдесят миллионов немцев сами, без чьей-либо помощи, должны прокормить себя… Как страстно я сражался за наше вступление в войну против наци, так же страстно я намерен сражаться за то, чтобы земля получила мир, а Германия никогда впредь не смогла развязать новую бойню». «Генри, — ответил президент, — я поддерживаю вас на сто процентов». «Тогда вы должны быть готовы к тому, что у меня появится множество новых врагов, причем весьма могущественных, из числа наших реакционеров с юга». «Я понимаю». «Очень многие в этой стране предпримут все возможное, чтобы сорвать мой план по Германии. Уверяю вас, они сделают все возможное, чтобы не допустить работы Рура на Англию, Францию и Бельгию. Они захотят вернуть его Германии, чтобы та вновь начала строить пушки. Уверяю вас, они предпримут все, чтобы сорвать мое предложение о разрушении всех без исключения военных заводов Германии. Наши реакционеры слишком тесно связаны с германской промышленностью, чтобы разрешить моему плану сделаться фактом истории». «Но мы с ними поборемся. Генри, — улыбнулся президент, — у нас есть силы, чтобы одолеть одержимых». «Мистер президент, правая болезнь в Штатах загнана вглубь, но не уничтожена. Очаги гниения существуют, они пока что сокрыты от наших глаз, но они невероятно злокачественны. Я не убежден, что эти люди согласятся заставить Германию выплатить двадцать миллиардов контрибуции, они заинтересованы в том, чтобы Германия снова сделалась могущественной промышленной державой правого толка». «Не позволим, — ответил президент, — не позволим. Генри».

Рузвельт был весел, спокоен, улыбчив, много шутил с дамами, которые были приглашены им на ужин…

Следующим утром он умер.

…Даллес усмехнулся чему-то — жестко, сухо усмехнулся — и почувствовал, какие у него сейчас глаза. Ему нравилось, когда дочь Тосканини, единственная женщина, которую он любил, говорила: «Моя льдышечка». «Они у меня сейчас серо-ледяные, — подумал Даллес, — они особенно хороши, когда я ношу очки, стекла увеличивают их, они доминируют в лице, а это прекрасно, когда лицо человека определяют глаза…»

Даллес помнил, с какой методической жестокостью Трумэн — с подачи правых — уничтожил Моргентау: тот был вынужден уйти в отставку уже в июне, еще до Потсдама. «Все, конец „жесткому курсу“ против Германии; не суйся, Моргентау! Ты был нужен безногому идеалисту, но ты совсем не нужен нам, суетливый еврей! Не замахивайся на то, в чем не смыслишь! Дело есть дело, оно диктует свои неумолимые законы, каждый, кто попробует стать против них, — обречен на уничтожение…»

Открыв многое, Даллес, тем не менее, не говорил и не мог сказать Макайру главного: работа комиссии по расследованию антиамериканской деятельности была последним и самым решающим залпом, задуманным им и его командой, по Рузвельту и его политике. «Тот же Моргентау посмел сказать, что коммунизм в Америку не был занесен извне, но родился как чисто американское рабочее движение, возмущенное безумием финансовой олигархии, ростом безработицы и инфляцией. Ишь! Маккарти докажет, как дважды два, что коммунизм сюда принесли русские и только русские — насильственно и коварно. Придет время, и он же докажет, что безработицу провоцировал Кремль, инфляция — работа специального отдела ГПУ, кому она выгодна, как не Москве?!»

Даллес знал, что Моргентау, уже обреченный на уход, третируемый Трумэном и его командой, сказал министру иностранных дел Франции Бидо: «Меня очень беспокоит работа нашей комиссии по главным немецким военным преступникам… Наша странная медлительность позволит СС и гестапо организованно закончить перевод своих членов в глубоко законспирированное подполье… Я говорю вам об этом лишь потому, что вижу главную цель своей жизни в том, чтобы дать Европе сто лет мира — хотя бы…»

Моргентау сказал об этом Бидо сразу же после разговора с Трумэном. Президент поморщился, когда Моргентау, формально остававшийся еще членом его кабинета, сказал ему об этом же; ответил: «Не надо драматизировать события, зачем вы уподобляетесь англичанам, которые алчут крови немцев? Даже Сталин согласился с тем, что к суду над ними следует основательно подготовиться».