Поэтому в самолете, как только стюард привязал Роумэна при взлете к топкому креслу, он сразу же обрушился в сон, впервые, пожалуй, за последнюю неделю спокойный.

Когда он проснулся, Кристина вытерла его вспотевшее лицо, — солнце било в иллюминатор, и, хотя она все время закрывала глаза Роумэна ладонью, было душно и жарко, что-то случилось с вентиляцией, воздух казался прокаленным.

— Хорошо поспал, милый?

— Ну, еще как!

— Голова не болит?

— Я плохо переношу холод, жара — моя стихия.

— А я совершенно разваливаюсь.

— Давай попросим аспирина.

— Так ведь это, чтобы еще больше потеть, против простуды…

— Все-таки вы, европейцы, дикие люди, — улыбнулся Роумэн. — Аспирин разжижает кровь, следовательно, кровь сразу же начинает потреблять значительно больше кислорода, организм омолаживается — вот в чем смысл аспирина. Поняла, конопуша?

— Если ты так считаешь, я готова сжевать три таблетки.

— Человечек, я тебя очень люблю.

— И я к тебе довольно неплохо отношусь, — улыбнулась она и попросила проходившего мимо стюарда принести таблетку аспирина.

— Ну, так что станем делать? Остановимся у Спарков или снимем квартирку на берегу океана? — спросил Роумэн.

— А как ты считаешь?

— Я спрашиваю тебя, человечек.

— Мне очень приятно делать все, что ты считаешь нужным. Пол. Я плохо отношусь к эмансипации. Женщина должна быть покорной. В этом ее сила. А все феминистки какие-то коровы. Или, наоборот, карлицы. Честное слово, — глядя на сломившегося от смеха Роумэна, улыбнулась Криста. — У нас, когда были живы папа и мамочка, в доме часто бывала фру Ельсен. Феминистка. Я ее очень боялась: громадная, как этот самолет, голос — что иерихонская труба: «Свобода женщины — это свобода мира! Дайте нам точку опоры — и мы перевернем земной шар! Пусть президентом будет мужчина, хорошо, я готова на это пойти, но пост премьера отдайте женщине, она, а не мужчина, калькулирует бюджет семьи, а разве это не есть смысл работы правительства?! Дайте нам власть — и человечество войдет в эру спокойствия и мира, потому что женщины боятся ружей и не знают, куда нажимать, чтобы они стреляли!»

Роумэн каким-то чудом смог переломиться в своем кресле еще больше, чуть не пополам: так он смеялся только если искренне веселился.

Криста поцеловала его в висок, подумав, что не надо ему рассказывать о том, что фру Ельсен нацисты тоже расстреляли: она укрывала у себя русских, которые сбежали из концлагеря, а сама была наполовину еврейкой. Что другому простили бы, посадив в тюрьму, — хоть какая-то надежда на спасение — ей простить не могли: представитель народа, который должен быть сожжен в печах, осмелился помогать славянским недочеловекам!

— Мы вернемся в Европу, Пол?

— Ты хочешь?

— Нет.

— Честное слово?

— Да. Я боюсь.

— Хочешь жить в Штатах?

— Да.

— Понравился Нью-Йорк?

— Очень. Мир в миниатюре: и китайцы, и мексиканцы, и негры, и французы… Я никогда не могла представить себе, что твой город так красив, дружелюбен и открыт… Я счастлива, что ты взял меня с собой.

— Это я счастлив, что ты полетела со мной.

— Ты простишь мне один вопрос?

— Прощу.

— У нас будет дом? Или снимем квартиру в отеле?

— Я хочу показать тебе Лос-Анджелес… Если тебе там понравится, а тебе там понравится, убежден, тогда попробуем купить в рассрочку дом. Грегори кое-что подобрал для меня… Не очень дорогой, довольно маленький, две спаленки, холл и кухня… Кухня, правда, большая, метров пятнадцать, сейчас у нас мода совмещать кухню и гостиную, получается довольно удобно — тут тебе и рефрижератор, и электроплита, и радиоприемник, и большой стол с низким абажуром… Правда, так устраиваются обычно в больших семьях, где есть дети…

— У меня есть деньги. Пол… То есть они могут быть…

— Как это надо понять?

— Это надо понять так, что после папочки остался красивый дом. Его купят немедленно. Прекрасный парк, спуск к фьорду, там у нас раньше стояла красивая яхта с очень сильным мотором, папа прекрасно водил яхту, как заправский моряк…

— Не надо продавать его дом. Лучше мы станем ездить туда в отпуск.

Криста покачала головой:

— Ни за что. Я хочу, чтобы ты продал тот дом.

— Хорошо. Только не торопись это делать. Единственное, что растет в цене, так это земля.

— Ты хочешь, чтобы я все время сидела в нашей квартире?

— Не понял. — Роумэн закурил, повторив. — Я что-то не понял тебя.

— Знаешь, я ведь действительно люблю эту чертову математику.

— Тебе хочется продолжать занятия?

— Собственно, занятия я давно закончила, мне осталось защитить докторскую диссертацию… Не сердись, это, наверное, очень страшно — спать с магистром, но я магистр…

— Оп-па! Хорошо, что ты не сказала об этом раньше, я бы ни за что не женился на магистре, это противоестественно!

— Пол, какой цвет ты любишь больше всего?

— Зеленый.

— А число?

— Тринадцать.

— Нет, правда…

— Клянусь тебе: моя любимая цифра — чертова дюжина.

— Тебя больше тянут брюнетки или блондинки?

— Больше всего меня тянет к тебе.

— Это же тест, милый! Я тебя изучаю.

— Во время тестов надо говорить правду?

— Только.

— Вот я и ответил тебе правду.

— Ты хочешь, чтобы я придумала наш будущий дом? Или он у тебя в голове?

— Он у меня в голове, но я буду счастлив, если ты сделаешь наш будущий дом на свой лад.

— Нет, лучше, если ты сделаешь все так, как тебе нравится. Мне по душе твой стиль. Это только кажется, что у тебя беспорядок. Я заметила, ты прекрасно ориентируешься в своем мнимом беспорядке, значит, так задумано… Мне очень нравится, как ты устроил свою мадридскую квартиру…

— Да я и не устраивал ее вовсе, веснушка!

— Нет, устроил… Ты очень легко обживаешься на новом месте, ты и в Нью-Йорке освоился в нашем номере, словно прожил там целый год. Это завидное качество — уметь легко и без комплексов обживаться на новом месте… А ты хочешь навестить своих родственников?

— У меня двоюродный брат и какая-то там тетя… Я не верю в эти самые родственные связи, если про них вспоминаешь только перед рождеством, когда надо рассылать поздравительные открытки… Я никогда не был избалован родственными связями, знаешь ли… Мама меня не очень-то и хотела, она жила другим, — он как-то странно поморщился, словно гримаса пробежала по лицу. — Отец погиб в автомобильной катастрофе, а я с восемнадцати лет, когда поступил в университет, — один. Хотя нет, неверно, у меня всегда было много друзей, с тех пор я и уверовал, что родственные связи порой бывают формальной обязанностью, а дружество — настоящим братством. Кстати, мы с тобой летим к брату, Грегори — брат мне, настоящий брат по духу… Ты себе не представляешь, какой прекрасный он парень…

— Я ни разу не слышала от тебя плохого слова про людей, с которыми ты знаком… Они у тебя все «прекрасные» и «замечательные», «умницы» и «храбрецы».

— Если человек твой друг, он обязательно самый прекрасный, храбрый, умный и честный.

— Тебе никогда не приходилось разочаровываться?

— Это слово неприложимо к понятию «друг», конопушка. Это значит, что некто играл, чтобы понравиться мне, войти в доверие, приблизиться… Такой человек не был другом… Чего ж тогда расстраиваться? Потеря только тогда похожа на кровоточащую рану, когда есть что терять.

— Ты позволишь мне выпить?

— Что это ты вдруг?

— Не знаю. Можно попросить у стюарда? Очень хочется выпить.

— Конечно, человечек, — ответил Роумэн и подумал, что она, видимо, взяла на себя его слова об игре того человека, который хотел войти в доверие. «Ужасно! Она именно так и подумала, женщина всегда воспринимает слово через себя. А как ей сказать, что я совершенно другое имел в виду, что я чувствую ее частью самого себя, что я верю ей беспредельно? А если я ошибаюсь в этой вере, то надо вставлять ствол ружья в рот и нажимать пальцем правой ноги на спусковой крючок, — незачем тогда жить на земле, если здесь возможно и такое… Но если я ей ничего не скажу, тогда она будет нести в себе эту боль, я должен, я обязан сказать ей…»