— Почему «к сожалению»?
— Потому что человек не вправе жить без страха, мистер. Страх — это путь к дисциплине, а она, в свою очередь, гарантирует людей от всемирного хаоса. Я поддерживал сэра Освальда Мосли, к вашему сведению. Надеялся, что он наведет порядок на острове. Очень надеялся. Но или англичане его не приняли, или, может, он не смог донести до них свою идею вразумительно. Вот я и уехал сюда из нашего бардака и рад этому безмерно. Людьми я брезгую, а сельвы побаиваюсь, поэтому, наверное, и не спился: пьяные здесь погибают, тут можно жить только трезвому; смерть в сельве — очень страшная штука, мистер, воочию понимаешь, что такое безысходность… Знаете, что это такое?
— Догадываюсь, — ответил Штирлиц; тропа шла сквозь бескрайнюю, влажно-знойную, затаенную сельву; тишина подчеркивалась истошными криками попугаев в чащобе и смешливым пением кенарей.
— Нет, догадываться об этом нельзя. Вы же не Мэй, который фантазировал про индейцев, вы нормальный… Я чуть было не погиб здесь, заблудился, семь дней шел по реке, а уперся в пересохший ключ… Вот тогда я понял, что это такое — безнадежность. Я кричал все время, плакал и кричал… Унизительно это, да еще с моей-то мордой…
— А как выбрались?
— Индейца встретил… Он вывел меня… Вы думаете, я сейчас пью виски? Это чай, мистер, можете попробовать, если не верите…
— Я верю.
— Мы сегодня заночуем у этого индейца, его зовут Джонни… Это я дал ему такое имя, оно ему нравится, вообще-то он… Квыбырахи. Это значит «человек, в котором есть нечто от птицы». Красивое имя, да?
— Очень.
— Его жену зовут Канксерихи… Красивая… Вообще-то она своих хорошо врачует и предсказывает хорошо, про дождь или там грозу за два дня предупреждает… Это уникальные индейцы… Они помесь гуарани с аче-гуаяки, которых отстреливают… Они перебрались сюда из Парагвая, там их отлавливают сетями и продают в дома белых, здесь этого нет, поспокойнее… Может, ее попросить заняться вами? Тридцать баков на стол — уговорю…
— Ей-то хоть десять дадите?
— С ума сошли. Они не знают, что делать с этими бумажками… Подарю пару пуговиц, очень ценят пуговицы с униформы, гильзу дам. С каждым человеком надо жить по его закону, а не по твоему.
— За что вас судили, Шиббл?
Тот резко обернулся:
— А вам какое дело?
«Оп, птичка, — подумал Штирлиц, — вот я тебя и прихлопнул; когда слышишь, что „с человеком надо жить по его закону“, считай, что тебе открылась правда; воистину, не поступок нас выдает и не взгляд, а слово…»
— Ровным счетом никакого, — усмехнулся Штирлиц. — Просто интересуюсь.
— Почему вы решили, что я был под судом?
— Я знаю об этом.
Шиббл остановил коня, медленно оглянулся, ловко бросил в рот маленькую трубку-носогрейку:
— Шпик?
— Вы меня не интересуете как личность, Шиббл. Меня волнуют ваши деловые качества. Мне очень не хочется повторять ваш эксперимент с безнадежным плутанием в сельве — всего лишь… Далеко еще до «человека, в котором есть нечто от духа птицы»? Я был бы чрезвычайно признателен вам, уговори вы его подругу… Вы сказали, ее зовут Канксерихи?
— Шпик, — убежденно повторил Шиббл. — Такое имя может запомнить только шпик.
Штирлиц показал глазами на тоненькую струйку дыма, поднимавшуюся из чащи:
— Пожар?
— Здесь влажно, пожары редки… Это поселок, — Шиббл повернул коня, резко отодвинув рукой листву пальмы; звук получился такой, словно перетаскивали тонкое кровельное железо. За этой кряжистой пальмой, невидная с тропы, шла едва приметная дорожка, прорубленная между кустарниками; по ней они вскоре добрались до индейского становища — десяти хижин под конусообразными соломенными крышами на берегу ручья; на вытоптанной площадке, вокруг которой стояли хижины, горел костер, пахло жареным мясом и паленой шерстью.
…Вождь Квыбырахи, названный Шибблом привычным «Джонни», оказался высоким, очень сильным мужчиной в широкой набедренной повязке и в некоем подобии шапки из птичьих перьев; на щеках были вытатуированы продольные стрелы, а на лбу — таинственный символ разума: голова индейца с зажмуренными глазами на фоне восходящего солнца.
Он поздоровался с Шибблом достойно, неторопливо, оценивающе, потом кивнул, и крепкие юноши племени бросились к коням путников, чтобы распрячь их, сразу же угадав еле приметный жест вождя.
— Это мой друг, — Шиббл кивнул на Штирлица. — Богатый охотник.
Квыбырахи ограничился сдержанным полупоклоном, руки Штирлицу не протянул, повернулся и неторопливо, ощущая свое величие, направился в хижину из пожелтевших листьев лиан.
Шиббл подтолкнул Штирлица вперед, усмехнулся:
— Только говорите медленно, он слаб в испанском… Подбирайте слова попроще. И сразу же объясните, что вам не нужен его проводник, ищете целителя, прокомплиментируйте его жене, скажите, что все белые знают ее имя и восторгаются ее волшебством.
Выслушав Штирлица, Квыбырахи поинтересовался:
— Вы верите в то, что говорят о ней белые люди?
— Верю.
— Но ведь то, что умеют делать белые врачи, Канксерихи не практикует… Она лечит по-своему… Каждая медицина хороша для своего народа…
— Я верю Канксерихи…
— Хорошо, она займется вами.
Женщина, видимо, была рядом с хижиной, потому что появилась сразу же, без тени смущения или испуга улыбнулась гостям, заметила некоторое удивление в глазах Штирлица и сказала что-то на своем языке.
— Она не умеет объясняться так, как белые, — пояснил вождь. — Я стану переводить ее слова на ваш язык. Она говорит, что вы, — он посмотрел на Штирлица, — никогда еще не видели такой большой и сильной женщины. Это правда?
Действительно, Канксерихи была очень толстой, живот был прямо-таки громадным, и поэтому обнаженная грудь казалась детской, недоразвитой.
— Я редко встречал таких красивых женщин, — ответил Штирлиц.
Лицо Канксерихи было и впрямь красивым, нежно-шоколадного тона; красота ее при этом таила в себе не вызов (Штирлиц отчего-то вспомнил подругу Роумэна; воистину, вызывающе красива), а, наоборот, умиротворяющее спокойствие.
Вождь снова кивнул, перевел слова Штирлица женщине, та чуть улыбнулась и произнесла несколько фраз; говорила она нараспев, словно бы растягивая удовольствие.
— Канксерихи говорит, что вы правы. Она действительно очень красива. Что вы от нее хотите? Предсказания по поводу вашего здоровья? Или врачевания?
— И того, и другого.
— Что? — не понял Квыбырахи. — Какого «другого»?
— Он хочет и предсказания, и лечения, — помог Шиббл, повторив Штирлицу: — Говорите ясными фразами, я же предупреждал.
Женщина пошла в угол дома, вернулась оттуда с большим мешком, развернула его посреди комнаты и начала раскладывать содержимое вокруг себя, словно девочка, готовящаяся к игре «во взрослых»: веера, высокую шапку из перьев, амулеты, острые деревянные палочки, кости, ракушки, опахала разной величины и цвета, баночки с сушеными травами и длинные, причудливой формы коренья; присмотревшись, Штирлиц заметил, что все коренья напоминают людей, замерших в той или иной позе.
Женщина надела на себя высокую шапку из перьев, взяла большое опахало и вышла на улицу. Штирлиц слышал, как она приказала что-то своим низким поющим голосом, — сразу же раздался топот босых ног, — потом произнесла несколько одинаковых, словно заклинание, фраз, и настала тишина.
— Сейчас ей принесут снадобье, — пояснил вождь. — Это сделает ребенок, потому что он чист. Без снадобья она не сможет делать свое дело, а вы — излечиться… Чем вы отблагодарите ее? Она после своего дела два дня лежит без движения, очень устает…
— Вот, пожалуйста, — сказал Шиббл, достав из кармана огрызок карандаша, три пуговицы, гильзу и красивую пудреницу.
— О, как красиво, — заметил Квыбырахи, взяв пудреницу. — Что это?
— Магический сосуд для окрашивания лица, — ответил Шиббл.
— А зачем окрашивать лицо? — поинтересовался Квыбырахи. — Перед церемонией обращения к душам отцов с просьбой о ниспослании хорошей охоты?