Из магазина — совсем другим уже человеком — он зашел в парикмахерскую. Мастер, взмахнув зеленой простыней, как мулетой перед мордой быка, сразу же усадил его в кресло, выбрил скрипящим опасным «золингеном», сделал массаж и в довершение ко всему с готовностью дал сдачу с пятидесятидолларовой купюры местными затертыми, словно старые игральные карты, бумажками.
После этого Штирлиц нашел семейный пансионат (так значилось на вывеске у входа в неприметный, по тенистый, свежепокрашенный особнячок), снял номер, оставил саквояж и отправился в центр, машинально проверившись, нет ли слежки. «Впрочем, откуда она может быть, я оторвался ото всех, — подумал он, — никто не знает обо мне в городе. Даже если Шиббл, если допустить недопустимое, скажет кому-то, что я здесь, то искать меня будут в пансионате у дона Педро-и-Христоса или как его там, да и потом нечего грешить на Шиббла, кому он может сказать, если он не ждал и не ведал о моем приходе. Я и сам не предполагал, что постучусь к нему в дверь, пока не заметил в Иугасу рекламу фирмы, где он служит. Нет, это уже симптом мании подозрительности, не иначе, Шиббл вне игры».
Он ошибался. Мальчишка, нанятый Шибблом за песо, проследил весь его маршрут.
Получив монету от «инглеса», мальчишка вернулся к семейному пансионату, где остановился Штирлиц, поглядел на окна — нет ли где света — и, вытянув ноги, удобно устроился возле теплой стены. Пока не придет сеньор, за кем он смотрел все время, — тот устраивался в семейном пансионате сеньоры Пелайо, а потом расположился на веранде кафе «Ла ультима эсперанса» на калле Эндепенденсиа, как раз наискосок от того дома, где разместились красные; все в городе знают, что тут помещается штаб-квартира шпионов из Москвы, как же иначе, «Ассоциация по культурным связям», — вполне можно подремать, это так приятно, особенно когда наступает вечерняя прохлада.
…Штирлиц выпил чашку ароматного капучини («Господи, какое это счастье, когда не надо держать в руке обязательные здесь виски, хинебру, рислинг, коньяк, черта, дьявола, как же приятно ощущать сладостную горечь кофе!»), дожидаясь, пока из дома, где размещалась «Ассоциация по культурным связям» (там же помещались филиал бразильской фирмы «Трайдуш», адвокатские конторы Родольфо Переса и Серхио Пабло Хименеса, кабинет врача-гинеколога Родригеса Падилья Рейнальдо и компания «Рихаль контратистас индустриалес лтд.»), начнут выходить служащие. Наблюдая за тем, как выключался свет в оффисах пятиэтажного здания, прежде всего смотрел на второй этаж, потому что, проходя мимо подъезда, цепко запомнил медные указатели — где, на каком этаже какая фирма расположена (стиль заимствован у испанцев, те все пишут при входе, даже куда поворачивать — налево или направо).
«Если все пойдет, как я задумал, — сказал он себе, — тогда я вернусь в Аргентину так же, как попал сюда: лодка через реку, никакой пограничной стражи, курсируй себе на здоровье, оказывается, здесь это никого не интересует.
Люди «Ассоциации» должны знать адрес русских представителей в Буэнос-Айресе, наверняка они там запрашивают (или будут запрашивать) фильмы, книги и картины. Ходить в трехмиллионном городе Перона и спрашивать, где тут поселились красные, — по меньшей мере смешно, сразу угодишь в полицию; нельзя обращаться и в МИД — там откажутся отвечать по телефону; установление отношений с русскими — политический жест: выполнили обещание народу, данное Пероном перед выборами; это не так уж и трудно; его нелюбовь к нам — нескрываема; там, в столице, мне придется ходить по острию бритвы, особенно после публикации в Лондоне; те документы, что мне передал Роумэн о ликвидации Мюллером несчастного Рубенау, — косвенны; все равно можно манипулировать: «нацистский палач на службе у русских», вот ведь какая незадача, вот почему приходится оглядываться на каждом шагу… А вообще-то ужас: я своей любовью к России, тоскою по ней в нынешнем моем качестве — если состряпать против меня дело по обвинению в устранении двух несчастных — могу причинить ей только зло. Я должен понять, что из себя представляет президент «Ассоциации» Пьетрофф; как же зло говорил о нем у генерала Оцупа в Мадриде Артахов, с какой ненавистью… Я должен, я обязан принять, наконец, решение, я все еще чего-то медлю с принятием решения, я сам себя обманываю, потому что сердце мое уже там, в Аргентине, но ведь помимо сердца у человека существует разум, будь он неладен, и этот холодный, отрешенный от тела разум подвигает его на то, чтобы задержаться здесь и непременно связаться с Роумэном, потому что, видимо, сеть наци значительно более сильна, чем можно было предполагать: подсадить в самолет испанской авиакомпании Ригельта, успеть за каких-то два или три часа оформить для него билет и паспорт могла только могущественная организация с блестяще налаженной системой работы — четко атакующей, мобильной и глубоко законспирированной».
Когда в доме напротив на втором этаже остались освещенными всего два окна, Штирлиц положил на мраморный столик рядом со своей чашкой две монеты и поднялся.
«Спасибо тебе, Канксерихи, — подумал он, переходя улицу, — и тебе, вождь Джонни, спасибо за то, что ты так понятно переводил ее, и тебе спасибо, Шиббл, никто бы меня не отвел в сельву к этой кудеснице, кроме тебя, спасибо вам всем за то, что я так легко поднимаюсь и во мне нет страха от предчувствия боли, спасибо вам за то, что я снова почувствовал себя солдатом, это прекрасное мужское самоощущение, нет его лучше, особенно если ты далеко от дома, один среди чужих».
Нажав кнопку вызова портье, Штирлиц дождался, пока к стеклянной двери подошла женщина (тоже креолка, очень смуглая), и спросил:
— Сеньор Пьетрофф еще у себя?
— Да.
— Я могу пройти к нему?
— Но работа уже кончена, сеньор… Он задерживается на этой неделе допоздна, что-то пишет, он ведь сочиняет статьи и книги…
— Как интересно, я никогда не разговаривал с писателем… А про что он пишет?
— О, я не знаю, сеньор, я же не умею читать… Он очень много трудится, совершенно не думает об отдыхе…
— Может быть, вы спросите сеньора Пьетроффа, не согласится ли он уделить мне немного времени…
— Я попробую, сеньор, подождите, пожалуйста, я сейчас вернусь.
Она вернулась довольно быстро, пригласила Штирлица подняться на второй этаж в комнату двести три — двести четыре: «Сеньор Пьетрофф ждет, не сердитесь, что я не сразу вас пустила, но в этом здании строго следят за порядком…»
Сеньор Пьетрофф оказался сравнительно молодым еще человеком, лет тридцати пяти; был он русоголов, скуласт, глаза маленькие, куньи, очень острые; улыбка на лице была какой-то отдельной от пронзительного, умного, но постоянно настороженного взгляда.
— Прошу вас, — сказал он по-русски, не сводя глаз с лица Штирлица. — Присаживайтесь.
Какой-то миг Штирлиц хотел ответить ему: «Спасибо, милый человек, сяду, а вы продолжайте-ка говорить, мне очень дорого, что вы говорите на нашем с вами языке». Но он не ответил ему по-русски, чуть улыбнулся, покачал головой и сказал по-английски:
— Простите, но я…
— Ах, какая жалость, — Пьетрофф вздохнул, ответив на очень плохом английском. — Я почти не говорю на вашем языке. Только по-испански и кое-как по-немецки… У вас ко мне дело? Я к вашим услугам…
— Но я оторвал вас от работы, — перейдя на испанский, улыбнулся Штирлиц.
— Это не работа, — улыбка Пьетроффа изменилась, он чуть приоткрылся, — это счастье… Пишу… Вот, извольте, письмо — он взял листочек бумаги — от отца Дмитрия… Вы только посмотрите, какова судьба! Хотя вам это неинтересно, русская трагедия, у вас же, по-видимому, дело…
— Почему же, мне интересно, сеньор Пьетрофф, любая судьба подобна книге.
— Правда? — как-то недоверчиво, несколько даже по-детски удивился Пьетрофф. — Тогда прочту… Это он мне из Парижа пишет: «Я был запрещенным в служении за неподходящее сану поведение, и если на Родине можно вымолить прощение, то здесь — у кого? Один храм, вакансий нет, да и с пожертвованиями туго, нищета, голь эмигрантская… Пришел к родственнику, тот заведовал хозяйством в гимназии; предложил ночевать в подвале, где топка, там тепло хоть; дам тебе мешков вместо матраца и одеяло… Что ж делать, поселился. Начал подыскивать работу, а как ее найдешь, когда профессия у меня — прощать грехи людские, причащать да крестить? Однажды родственник привел американца, тот искал сильного мужика, а силы мне не занимать, потому саном, кстати, я и поплатился… Американец говорит, что у него есть хороший „джоб“…» Это работа, да? — спросил Пьетрофф. — У меня тут словаря нет.