Ночью Гелен получил ответ от «старого господина»; зарекомендовал себя в пору становления фюрера как один из наиболее выдающихся обербургомистров, возглавлял не какой-нибудь заштатный город, а рурский бастион — Кельн.

— Передача гамбургского радио шокировала всех, кому дороги Германия и ее будущее, — передал Аденауэр.

Лишь после этого Гелен связался с Алленом Даллесом — также конспиративно; их контакты были опосредованными, крайне аккуратными, что бы ни в чем не повредить республиканской партии, одним из лидеров которой был старший брат — Джон Фостер. Контакт с Мюнхеном может пойти во вред друзьям и склонить выборщиков в Штатах к демократам, что нежелательно, ибо Рузвельт являл собой рупор этой партии, и хотя Трумэн — политик совершенно иного толка, но уж совершенно не считаться с предшественником он не мог.

Смысл предложений генерала заключался в том, чтобы Даллес повлиял на военную администрацию. Желательно, чтобы он упомянул о нем, Гелене (пришло время — хотя бы конфиденциально — начать упоминать об организации, стоящей во главе борьбы за демократию в Европе), в том смысле, чтобы «Имперская социалистическая партия» была немедленно запрещена и ошельмована как «пронацистская» — по требованию истинно германских патриотов, какими стоило бы провозгласить членов «Германской правой партии», столь четко себя заявившей. «Ликвидировать „Имперскую партию“ должны мы, ваши истинные союзники, а не кто-либо иной», — настаивал Гелен. Уснул только под утро; в восемь часов был уже у себя, ожидая вестей из Нью-Йорка. Как и все европейцы, прожившие всю жизнь в Старом Свете, он не очень-то представлял себе разницу во времени, хотя мог сказать, который час в Бангкоке или Оттаве, не напрягая памяти: тренировка. Однако всегда негодовал на медлительность Даллеса, отдавая себе при этом отчет, что тот ничего не может сейчас решать, поскольку в Новом Свете еще ночь…

Информацию генерала Аллен Даллес подучил только в семь вечера; он провел день в университетской библиотеке, где обычно работал по субботам часов до десяти.

В отличие от Гелена, он не испытывал трепетной любви к малышам. Так уж получилось, что семейная жизнь не сложилась: единственная женщина, которую любил (дочь Артуро Тосканини), осталась в Милане, клан не простил бы развода, шокинг, не ототрешься, Америка не принимает то, что противно традициям. С тех пор еще более увлекся коллекционированием трубок и старинных книг, особенно по истории Китая; очень любил собак, однажды сказал брату: «Если доживу до старости, уеду на ферму, куплю щенков, обязательно овчарок, кобельков, воспитаю их так, чтобы мы понимали друг друга без слов, по вечерам буду сидеть у камина и читать вслух; псы прекрасно ощущают выражение, лучше, чем люди; про модуляцию голоса, запах и предшествие движения они знают больше, чем мы».

Он сидел в библиотеке на самом верху треноги, возле последней полки стеллажа, не в силах оторваться от книг по истории древнего Китая, — тема эта его завораживала, он воочию, словно в прекрасном цветном фильме, видел происходящее, сопереживая ему так, будто сам был участником событий.

Последние дни (работа по созданию Центрального разведывательного управления, которое, наконец, объединит все службы воедино, шла трудно, масса препон, да еще в условиях абсолютной конспирации, когда ни одна живая душа, кроме пятнадцати посвященных, не имела права ничего знать) он до того изматывался, что находил отдохновение только здесь, во взрывоопасной тишине библиотеки. Но и тут, примостившись, словно петух на жердочке, читая и перечитывая китайских классиков, Даллес ни на минуту не прекращал думать о создании своего детища, которое должно оказаться венцом всей его жизни: то, что начинал в Брест-Литовске генерал Гофман — с его, Даллеса, подачи, — то, что тогда, увы, не осуществилось, не имеет права не быть осуществленным сейчас, когда он отдал всепожирающей страсти действа личную жизнь, возможность семейного счастья и все бесхитростные, но столь прекрасные забавы, которыми живут все его одногодки. Он вновь и вновь перечитывал китайцев, пытаясь найти в их сдержанных, полных недосказанного изящества строках подробности, столь необходимые разведке, особенно накануне принятия главного решения.

Он вновь и вновь перечитывал рассказ о том, как придворный философ Мо Цзу — в пятом веке до рождества Христова — предлагал ввести закон, по которому каждый домовладелец должен быть ответствен перед императором не только за свое поведение, но и за поведение каждого соседа — слева и справа от себя, круговая порука в чистом виде.

До третьего века система философа — создателя разведывательной доктрины императора — была, в общем и целом, незыблемой; но по прошествии трех столетий, во втором уже веке до нашей эры, император Чин Шихуан Ти полностью запретил Конфуция, провозгласив его гуманизм «отвратительным и изменническим покусительством на верховную власть»; главенствующей философской школой сделали легитимизм, утверждавший, что человек по своей природе таков, что ему ни в коем случае нельзя доверять, а уж тем более полагаться на его добрую волю: только железная рука императора может держать в смиренном повиновении толпу, раздирающую самое себя по разным направлениям.

Именно император Чин запретил в Китае литературу, упразднив ее официальным декретом; тот, кого заставали за чтением трудов Конфуция, подлежал немедленной казни.

Необходимость оправдания этих мер требовала нового философского обоснования. По иронии судьбы придворный философ Хан Фэй был призван императором для выполнения этой задачи; ученый прекрасно знал историю и литературу, ему и карты в руки. Император верил только себе, и если он верил философу, то никто не был вправе возразить властелину, — чревато казнью; главный же министр Ли Шу, враг философа, держал в потаенном ларце выдержку из ранней работы ученого: «Дай тому, кому не очень-то веришь, но кто умен и, следовательно, нужен тебе, кредит доверия на любой его успех; подталкивай его к работе на твое дело, научись шаг за шагом, незаметно подводить его к твоей идее; сделай так, чтобы он получил радость от результатов своего труда, выполненного к твоему благу и с твоей подачи, никогда не уличай его в том, что он поначалу стоял в оппозиции к твоему замыслу, комбинируй!» Поскольку главный министр читал всего Хан Фэя, знал, как император любит его (как правило, тираны страдают слабостью не к тем, кто им безмерно предан, но к тем, кто бесстрашно отстаивает свое и делает это блестяще, не открывая, понятно, свою идею врагам трона), он, руководствуясь новой философией, столь угодной императору, построил Великую Китайскую стену, чтобы сохранить государство от вторжения мужественных северных соседей, и обратил свои взоры на юг, завоевав княжества, имевшие выход к морю. Он провел декрет, запрещавший в империи школы, как разносчики заразы, и ввел управление цензуры, следившее за каждым словом — писанным или произнесенным — всех без исключения мандаринов. Он же лично отобрал семьдесят наиталантливейших учеников из повсеместно запрещенных школ, спас их от пыток, которым были подвергнуты остальные, и посоветовал императору держать их при себе в качестве советников, которые станут оформлять мысли живого бога в законы, угодные традициям.

В своих разведывательных акциях на юге премьер также руководствовался доктриной Хан Фэя; он постепенно, исподволь влиял на противников в том смысле, чтобы они приняли компромиссное решение. При этом задача заключалась в том, чтобы противник был убежден, что это он сам выдвинул компромиссное предложение тирану, тогда как — на самом деле — оно было давным-давно придумано главным министром и исподволь внедрялось в окружение того, кто должен стать жертвой на пути императорского продвижения к морю и теплу.

На приемах главный министр и придворный философ стояли плечом к плечу, ближе всех к трону. Придворные любовались этой достойной мужской дружбой: сила, опыт и знание дополняли друг друга, являя собою гарантию государственного внешнеполитического могущества и стабильности внутри страны.