— Ты позвонил, и все прошло… Мне сейчас стало так хорошо, милый, так спокойно, что просто даже замечательно! Ты слышишь меня? Я ужасно дорого болтаю, да? И непременно посмотри памятники архитектуры в Кордове, это Аргентина, там так много интересного, родной! Тебе много чего расскажет мистер Лопес, он инженер, живет на калле Санта Анна, все знает об истории города. Ты запомнил? Сеньор Хуан-Альфрид Лопес. Это близкие друзья того человека, которого мы отыскали, он и его босс мистер Ланхер тебе уже выслали рекомендательные письма на адрес твоего отеля.

(Так было уговорено: окно до востребования называть «отелем»; как легко и точно она произносит слова-символы, слова пароля, молодец. «А Гаузнеру она говорила так же?» — он ничего не мог поделать с этим страшным голосом, только еще крепче сжал трубку.)

Она, словно бы почувствовав нечто, спросила:

— Почему ты молчишь, милый?

— Я тебя слушаю, конопуша, я живу твоим голосом. Мы встретимся в вашем отеле, когда я вылечу из здешней дыры? Или ты хочешь податься на север, чтобы отдохнуть от жары?

— Мы будем ждать твоего звонка здесь. Только обязательно позвони. Я не спрашиваю, сколько времени займет знакомство с теми местами, которые тебе будет так интересно увидеть, но я очень, просто ужасно жду тебя! Нам бы надо было слетать в Австрию, говорят, под Линцем уже выпал снег… И в Гамбург… Но без тебя мы не решаемся, особенно пока я не отладила все формальности дома…

— Но у вас все в порядке?

— Да, да! — слишком уж торопливо ответила Криста. — Не волнуйся о нас, теперь все в порядке, хотя мы здорово намучились в дороге…

— Но сейчас все хорошо?

— Да…

— Честное слово?

— Честное слово, не волнуйся, пожалуйста, и будь крайне осторожен в джунглях, там смертельно опасно, любимый, рыси обычно нападают со спины, мне говорили знающие люди…

«Все ясно, они караулят где-то в пригородах Ригельта и его связника или босса, которого зовут Ланхер, эта фамилия мне незнакома. Они караулят их, потому что не верят ни единому их слову, и правильно делают, так было уговорено… Но неужели ты не веришь женщине, которая стала твоей женой?»

Роумэн вышел в декабрьский зной, показавшийся ему липким и грязным. «Неужели ты ревнуешь ее к прошлому, — спросил он себя. — Ты спокоен, лишь когда держишь ее, словно вещь, около себя; фактор постоянного присутствия; вижу — спокоен, отвернулся — не верю. Но это значит, что ты не веришь себе самому, вот что это значит. Тогда грош цена твоему чувству, — подумал он, — просто с ней у тебя получается, и ты с ней лишен комплексов. И нет никакой любви, если ты позволяешь себе слышать тот мерзкий голос, который подбрасывает вопросы; нет, он ничего не утверждает, этот чужой голос, он только спрашивает. Неужели вопрос — понятие, прилежное доверчивому детству, побудитель прогресса в зрелости — в моем случае есть форма замаскированного и гнусного неверия в самого себя?»

Роумэн даже зажмурился от стыда, и в черно-зеленой темноте — словно при вспышке магниевой лампы фоторепортеров — возникло лицо Кристы, обсыпанное веснушками, с копной тяжелых волос, у нее очень белая, как у всех северянок, кожа, поэтому глаза кажутся двумя озерцами в сосновом бору, это же так красиво и беззащитно: человек, хоть в чем-то отличный от окружающего его людского сообщества, беззащитен, потому слишком заметен. Если человек выделяется — его не любят, завидуют или презирают. Наверное, поэтому народными лидерами становятся люди, похожие на массу; редко рождаются маленькие Наполеоны или толстые Черчилли, все остальные похожи на сограждан, пусти их в толпу без свиты и орды репортеров, — никто на них и не взглянет…

«Грегори твой друг, — сказал он себе, — он караулит гадов, рискуя жизнью; это бесстыдно думать так, как ты подумал, бессовестно и грязно. А если бы он не был твоим другом? Если бы Кристе пришлось делать наше дело с другим человеком, который не был бы твоим ближайшим другом, тогда как? Или верить, как себе, навсегда и во всем, — подумал Роумэн, — или рвать сейчас же, сразу! Бежать, не оглядываясь! Она права, когда говорила, что не всякое знание нужно человеку, но почему же именно мужчина так норовит все вызнать о прошлом любимой, отчего?!»

Он сел за руль раздрызганного «Форда». Мотор завыл, сотрясаясь как в лихорадке, потом заревел; облачко дыма из выхлопной трубы сегодня было не сахарным, грозовым, но темным. «Надо подлить масла, гонки на второй скорости губят мотор, останусь без машины. Я еще не готов к тому, чтобы сейчас же ехать к Штирлицу. Я могу навести на него „хвост“, а этот чертов „хвост“ где-то таится, видимо, за мной смотрят весьма квалифицированные люди; я — после разговора с Крис — слишком в себе, чтобы стать таким собранным, каким следует быть перед началом операции. Итак, Райфель в Игуасу и Хуан-Альфрид Лопес в Кордове. Я не смогу поехать в оба места, я сойду с ума, не видя Кристу; я возьму на себя Игуасу, а оттуда вернусь в Европу. За Штирлицем — Кордова. Я не выдержу, если мне придется проторчать здесь еще недели две. Просто не выдержу, сломаюсь: нет хуже вина, чем перебродившее, нет бессильнее человека, чем тот, который ждал хотя бы на один час больше того, что по силам думающему существу…»

В тот же день, двумя часами позже, получив письмо из Лиссабона и обговорив срок и формы связи, Роумэн расстался со Штирлицем, а сам отправился в Игуасу.

— Мистер Райфель? Я не ошибся? — Роумэн посмотрел на пожилого мужчину, сидевшего под вентилятором за столом, что стоял возле окна, выходившего в складское помещение.

— Сеньор Райфель принимает товар. А кто вы, простите?

— Я из Мадрида, по вопросам, представляющим для сеньора Райфеля коммерческий интерес.

— Пожалуйста, подождите его. Присаживайтесь, — предложил мужчина, оценивающе, по-торговому глянув на Роумэна.

— Как долго ждать?

— О, не более получаса…

— Нет, я не располагаю таким временем. Если сеньор Райфель свободен в обеденное время, я бы с радостью пригласил его на ланч в отель «Палома». Скажем, в тринадцать пятнадцать…

— Погодите, может, я сбегаю за ним?

— Это было бы в высшей мере любезно с вашей стороны…

Фигура человека, оторвавшегося от вентилятора, странно дисгармонировала с его головой. Лицо — крупное, в тяжелых морщинах, что прорезали щеки сверху вниз, — оказалось посаженным на тоненькую шею, которая была словно приделана к совершенно бабьему торсу: бедра у человека были расплывшиеся, живот торчал вздувшимся громадным шаром, пояс на нем не держался, съехал куда-то вниз; ножки были непропорционально тоненькие, вроде шеи, и очень маленькие — шестой размер, не больше, шел он тоже по-женски: семенил, раскачивая задом, словно шлюха.

«Неужели „голубой“, — подумал Роумэн, — с таким-то мужественным лицом; какая гадость! Единственное, кого никогда не смогу понять, так это гомосексуалов, брррр, гнусь!» Вспомнил анекдот: в медицинском колледже профессор проводит ознакомительную беседу с будущими врачами-сексологами; в группе собрались одни девушки. Профессор: «Как называется мужчина, который хочет, но не может?» Хор голосов: «Импотент». «Верно. А тот, кто может, но не хочет?» Женский голос: «Сволочь!» «Нет, скорее всего гомосексуалист… Итак, рассмотрим строение предстательной железы гомосексуала, которая, как правило, анормальна»…

Штирлиц рассказывал, что Гиммлер санкционировал расстрел своего племянника за то, что тот грешил нездоровым влечением к мужчинам. «Если эти наци в Игуасу тоже балуются, тогда я набрал очко еще до начала состязания; впрочем, почему я решил, что они педики? Это еще надо доказывать, а у меня нет на это времени. Мне хватит того, что Грегори прислал в своем письме, этот Райфель не может не дрогнуть. Хотя, судя по тому, что он написал мне про Ланхера, эти люди умеют держаться».

Райфель был полной противоположностью толстопузой и вертлявозадой женщине с лицом страдающего монастырского аскета или же тренера по боксу. Он был поджар, степенен в движениях, ступал мягко, совершенно беззвучно, будто шел по толстому ковру, хотя в оффисе пол был красного дерева, — его здесь много, разных оттенков, очень дешево.