Коридоры, отделанные мраморной плиткой, странно разбухали, шевелились, пузырились, дрожали и плавились, а Яна все летела по ним, словно вчерашнее видение продолжалось. Но вдруг коридор кончился, выплеснувшись в широкий и просторный холл. Он был пуст, гулок и полон голубоватого света. Далее перед взором Яны мелькнуло что-то гладкое и белое. Это была дверь. На ней темнела пластиковая табличка. Но как ни силилась Яна прочесть написанное на табличке слово, она не могла. Светлые буквы сливались в единое облако. И тут в уши Яны прянул пронзительный детский плач. Через минуту он смолк, заглушаемый неразборчивым эхом встревоженных и радостных голосов. Видение померкло, оставив в Яне ощущение досадной недосказанности и разочарования…

Яна и не заметила, как приехала к рынку. Она вышла из такси и, идя по Чапаева в сторону Московской, предприняла новый аутотренинг, стараясь очистить сознание от только что “виденного”. Пересекла Московскую и, свернув налево, вскоре остановилась перед двухэтажным домом. Тронула массивную, покривившуюся от времени деревянную дверь-калитку, и очутилась в небольшом дворике, образованном стеной какого-то производственного объекта, гаражами, вышеозначенным домом и ветхими сараями, запертыми на гигантские замки. У нее было впечатление, что она оказалась в поре своего детства, в раю, кущи которого были образованы вот из таких очаровательных в своей смиренной нищете двориков, полных тихой меланхолии и запаха жареной картошки, чудодейственным образом слитых со сладко-гнилостным ароматом мокрой штукатурки и плесени, наполнявшей зябким цветением уголки старых подъездов.

Яна вспомнила, как в юности прочла статью о реставрации фрески Леонардо “Тайная вечеря”. В журнале “Юнеско” была помещена фотография стены собора, где находится фреска. Стена в тонкой паутине хаотичных трещинок, стена, подверженная старению, стена, которой плевать на то, что ей выпала честь нести на своей поверхности один из шедевров блистательного человеческого гения. В этом равнодушии, в этом безразличии безликой материи, которую лишь один человек наделяет смыслами и значениями, становящимися средствами интерпретации им своей судьбы, своей затерянности в мире, жизни, смерти и воскресения, драмы сердца и героической убежденности, сквозила такая печаль, такая равнодействующая покорность, что в тайниках Яниной души память об этом шоке приняла форму декаданса вот таких тишайших двориков, уникальность каждого из которых не отменяла их единого строя. Ибо это был строй, вернее, настрой, который оплетал душу и мозг клубами мечтательной грусти, стоявшей подобно туману меж сердцем и миром, меж радостью и горем так, что действие никогда не достигало цели в силу опережающей его рефлексии.

В который раз Яна вдохнула атмосферу потерянного мира, погасшей звезды, распавшейся галактики. Задумавшись, она машинально надавила на кнопку звонка. Первый этаж, ступенек нет, дверь, открывающаяся во двор.

Из дома вышла пожилая грузная женщина, мучимая одышкой. На ней был пестрый сине-белый халат необъятных размеров, светлые, наполовину седые волосы забраны в подобие пучка, глаза смотрели печально и удивленно.

— Доброе утро, — поздоровалась Яна, — меня зовут…

Она представилась, сказала, что привело ее в дом Паниной.

— Мне очень жаль, что все так вышло, — Яна слабо улыбалась, стремясь расположить Панину. — Я могу с вами поговорить?

Теперь в глазах Екатерины Васильевны поселилась растерянность. Видно, что-то ее угнетало или вводило в замешательство.

— Проходите, — наконец откликнулась Панина, все больше впадая в прострацию.

Движения ее были неловкими, автоматическими, и, если бы не тяжкая полнота, которую она вынуждена была преодолевать, чтобы сохранять вертикальное положение, они бы были совсем марионеточно-угловатыми. Яна прошла в большую светлую комнату, обставленную в старом совдеповско-купеческом стиле. Мебель была массивной, добротной, хорошо сохранилась. В квартире чувствовался достаток. Тяжеловесный уют гостиной в силу своей безликой неподвижности действовал умиротворяюще. Везде образцовый порядок, только на большом овальном, застеленном белой домотканой скатертью столе высилась гора газет, бумаг, журналов. Рядом, поблескивая безупречной поверхностью футляра, стояла швейная машинка “Зингер”. Она отражалась в громадном зеркале, сверкающем над светло-коричневой тумбочкой. Импортный телевизор на старинном столике был накрыт вышитой салфеткой.

Екатерина Васильевна, невзирая на свои габариты, довольно быстро подошла к столу и, торопливо взяв бумажный сверток, погрузила его в сверкающий хрусталем зев бара. Для этого ей потребовалось открыть низкий сервант, своими изогнутыми ножками напомнившей Яне мебель эпохи Моцарта и Глюка.

— Садитесь. — Екатерина Васильевна опустила глаза, словно ее манипуляция со свертком пробудила в ней какие-то греховные мысли, которые она хотела скрыть.

— Я расследую смерть Юрия Санталова, и мне нужна ваша помощь. Меня интересуют отношения Юрия с вашей дочерью.

Эта фраза заставила подбородок Паниной задрожать, уподобясь едва застывшему желатину. Она достала из кармана платок и приложила к уголкам влажных голубых глаз, прячущихся в бесчисленных складках и морщинах.

— Это не поможет моей дочери, — апатичным голосом произнесла женщина, бессильно опускаясь в кресло. — Ксюша…

Последовал глухой, сипящий всхлип, потом все огромное тело Паниной задрожало, словно холодец, предвосхищая тихую истерику. Действительно, в следующее мгновение она молча заплакала, издавая порой приглушенные звуки, похожие на скрежещущие о стену дома водосточные трубы, когда их нижний край трясет ветер.

— Мне кажется, вы ошибаетесь, — спокойно проговорила Милославская. — Во-первых, не нужно отчаиваться; вполне вероятно, что ваша дочь придет в себя и будет жить полноценной жизнью; а во-вторых, вы очень бы ей помогли, если бы рассказали мне о ее ближайших друзьях. Видимо, она что-то сможет рассказать об убийце и сама, потому-то вчера ее хотели убить…

Она вкратце пересказала Паниной вчерашний инцидент в больнице.