Посреди газона мистер Диккенс замер на месте и сказал:
— Небо синее, Дуг.
— Да, сэр.
— Трава зеленая. А ветер — ты вдохни, какой благоухающий ветер. — Он повернулся, взял меня за оба плеча и поглядел мне в лицо. — Мир полон нуждающихся, Малыш, и ты их чуешь. Мир кишит покинутыми, и ты их находишь. Мир — живая мозаика, и сегодня ты, во всяком случае, сложил вместе две плитки.
Я кивнул, улыбаясь, глядя вниз.
— Верно. Мне давно хотелось привести вас в библиотеку, но… в общем…
— В общем, — сказал он, — пошли домой.
— Ух ты! — Я схватил чемодан.
Он ласково отстранил меня.
— Нет, мне нужно, чтобы у тебя были свободные руки. Карандаш есть?
— И бумага! — Я вывернул карманы, чтобы поскорее найти скомканный лист бумаги и карандаш с мышиный зуб.
— Пиши название, Малыш.
Мы шли под зелеными летними деревьями. Мистер Диккенс поднял вверх свою трость и стал выводить загадку на небесах.
— Лав… — угадал я, прищурившись.
Он написал в воздухе второй слог.
— …ка, — перевел я. Еще один слог.
— Древ… — прочитал я. Последнее движение тростью.
— …ностей!
— Годится такое название. Малыш?
— Великолепно, мистер Диккенс… Чарли!
— Начинаю диктовать роман, Малыш! Глава первая.
Я лизнул карандаш и взмахнул им. Написал: «Глава первая».
— Однажды, — сказал Чарли, идя вслепую, с закрытыми глазами.
«Однажды», вывел я.
…Ну вот почти и вся история. Мне кажется, вы сами догадаетесь, что было дальше.
Всего через месяц мы пробежали через весь город. Кто? Ну как же: Пес, Чарли Диккенс, заведующая библиотекой — да-да, заведующая библиотекой — и я, с полными горстями риса и конфетти. Рис и конфетти разлетелись по воздуху, и поезд медленно ушел вдаль, и они стояли на площадке последнего вагона и махали, пока не скрылись, и я кричал «до свиданья!» и ревел, и ревнивый Пес жевал мои лодыжки от счастья, что я снова один, и мистер Винески ждал в парикмахерской, чтобы вручить мне метлу и снова видеть меня своим сыном.
В первый день осени я получил мое первое письмо.
Весь день я не вскрывал письма, а вечером вышел на переднее крыльцо, сел рядом с дедушкой, разорвал, наконец, конверт и принялся читать вслух:
— "Дорогой Малыш, — было написано ее рукой, — сегодня вечером мы в Авроре, завтра будем в Фелисити, послезавтра вечером — в Элгине. У Чарли вся неделя занята лекциями и впереди светлые надежды. Мы с Чарли усердно работаем и очень счастливы, чрезвычайно счастливы, сам понимаешь. Он называет меня Эмили. Малыш, ты вряд ли знаешь, чье это имя, но так звали одну поэтессу, и я надеюсь, что ты когда-нибудь возьмешь в библиотеке ее книги. Ну вот, Чарли смотрит на меня и говорит: «Это моя Эмили», — и я почти что верю ему. Нет, не почти, я верю.
Мы сумасшедшие, Малыш. Люди так говорят, мы сами это знаем, и все равно идем дальше. Быть сумасшедшими вместе даже очень хорошо. Остаться в одиночестве — этого я бы больше не выдержала. Чарли шлет тебе привет и хочет, чтобы ты знал, что он начал писать новую замечательную книгу, пожалуй, лучшую из всего, что он пока сочинил; она будет называться «Холодный дом». Еще он просит передать тебе, что он твой покорный слуга, как и я, твой бывший библиотечный друг.
Р. S. Чарли говорит, что твой дедушка — вылитый Платон, только не говори ему.
Р. Р. S. Чарли — мой любимый".
Письмо было подписано «Э.Д.» Я сложил его и передал дедушке, чтобы он мог прочитать еще раз.
— Так-так, — пробормотал дедушка, держа в руке письмо и глядя в осенний сумрак. — Так-так…
Я долго сидел, рассматривая багряное сентябрьское небо и холодные звезды.
— Знаешь, — заговорил я наконец, — по-моему, они вовсе не сумасшедшие.
— По-моему, тоже, — сказал дедушка, раскуривая трубку и задувая спичку. — По-моему, тоже.
Силач
Heavy-Set 1964 год
Переводчик: Р. Шитфар
Она шагнула к окну маленькой кухни, выглянула во двор.
На фоне темнеющего неба четко вырисовывалась мускулистая фигура мужчины, одетого в спортивный костюм и теннисные туфли. У ног его разбросаны штанги, гантели, прыгалки, пружинные эспандеры, эластичные шнуры, чернеют чугунные гири всевозможных размеров. Он не сознает, что за ним сейчас наблюдают.
Это ее сын. Все зовут его просто «Силач».
В могучих руках мелькают маленькие пружины, свернутые спиралью. Словно иллюзионист в цирке, он заставлял их исчезать и появляться вновь. Сжал пальцы — пропали, ослабил хватку — сверкают по-прежнему, сдавил еще раз — и их опять нет.
Силач проделывал этот фокус минут десять, стоя неподвижно как статуя. Потом нагнулся, поднял стофунтовую штангу. Ровно, без натуги дыша, поработал с ней, отбросил прочь и отправился в гараж, уставленный досками для серфинга, которые он сам вырезал, склеил, отполировал, покрасил и навощил. Здесь висела боксерская груша. Силач наносил легкие, быстрые, выверенные удары по упругой коже, пока его кудрявящиеся золотистые волосы не намокли. Тут он остановился, набрал побольше воздуха в легкие, так что мощная грудь стала просто богатырской, и застыл, закрыв глаза, любуясь собой в каком-то воображаемом зеркале: двести двадцать фунтов напряженных мускулов, загорелых, просоленных морским ветром и собственным потом.
Он медленно выдохнул. Открыл глаза. Направился в дом и прошел на кухню, даже не взглянув на пожилую женщину, копошащуюся рядом, — его мать. Открыл холодильник, подставил арктическому холоду распаренное тело и, запрокинув голову, стал поглощать молоко прямо из бумажного пакета. Влив в себя целую кварту, наконец сел за стол и принялся разглядывать тыквы, приготовленные к Дню всех святых.
Он ощупывал, поглаживал их, словно это были любимые зверьки. Силач купил тыквы днем и успел вырезать уже почти все. Вышло просто отлично: настоящие красотки! Он так гордился своей работой! Сейчас он с увлеченностью ребенка принялся колдовать над теми, что оставались нетронутыми.
В любом движении — будь то могучее усилие мускулов, выталкивающее доску навстречу набегающей волне, или неуловимо плавный взмах ножа, дарующий зрение безжизненному плоду, — сквозила такая мальчишеская непринужденность, легкость и быстрота, что Силачу никто не дал бы тридцати, хотя именно столько ему уже стукнуло.
Яркий свет лампочки еще больше взъерошил растрепанные летним ветром волосы, выделил каждую черточку лица, на котором не читалось ничего, кроме всепоглощающей сосредоточенности: Силач вырезал на тыкве глаз. Казалось, в его теле нет ни грамма жира — тугое сплетение мускулов, готовых в любой момент использовать дремлющую энергию.
Мать занималась домашними делами, тихонько переходя из комнаты в комнату. Потом встала в дверях, глядя на сына и разбросанные на столе тыквы. Она улыбалась. Все в нем так знакомо! Каждый вечер слышать глухие удары по груше, доносящиеся со двора, видеть, как он сжимает в руках стальные пружины или, кряхтя, одну за другой поднимает гири и удерживает на странно неподвижных, словно отлитых из стали плечах… Она привыкла ко всему этому, как свыклась с неумолчным гулом океана, что накатывал на берег за домом и закрывал песок ровным блестящим покрывалом. Теперь приметой их жизни стали и разговоры сына по телефону, сводившиеся к двум стандартным ответам: девушкам — «сегодня не могу, устал», подвыпившим восемнадцатилетним приятелям — «нет-нет, ребята, нужно полировать машину или тренироваться…»
Мать кашлянула. Силач словно не услышал.
— Понравился обед?
— Ага.
— Пришлось долго выбирать вырезку. Я купила свежей спаржи.
— Все было вкусно, мам.
— Я так рада, что ты остался доволен. Мне всегда приятно, когда обед тебе по вкусу.
— Ага, — отозвался он, не прерывая работы.
— Когда вечеринка?
— В полвосьмого. — Силач закончил вырезать смеющийся рот на последней тыкве и выпрямился. — На случай, если заявятся все — может, кто и не придет, — я купил два кувшина сидра.