Норма тихонько фыркает, и Джон успокаивающе сжимает ее руку.

«Теперь вы, надеюсь, понимаете, сколь велик потенциал человеческой мысли. Возможно, если сильно захотеть или если к этому вынудить, то человеческий мозг способен и на большее, но мы не любим, когда на нас давят, и в редких случаях умеем принуждать себя сами. Мы думаем о смерти лишь тогда, когда она уже у порога. А теперь позвольте спросить: если мы способны „увидеть себя“ мертвыми, то отчего невозможно увидеть себя летучей мышью?

Что такое быть летучей мышью? По Нагелю, прежде чем ответить на этот вопрос, надлежит просуществовать в ее физических параметрах. Однако он не прав или, по крайней мере, толкает нас на ложный путь. Быть летучей мышью — это, в первую очередь, осуществлять в полной мере свое мышиное бытие, и в этом смысле это то же самое, что быть человеком, то есть осуществлять свое бытие. Возможно, для летучей мыши это на первом месте, а для человека — на втором, но это уже не столь важно. Осуществлять же свое бытие значит быть существом одушевленным. Опыт подобного существования имеет свой особый смысл: он дает ощущение радости.

Жить значит быть существом воодушевленным. Животное, а мы все животные, — это воодушевленное тело. Как раз это и понял Декарт, понял — и предпочел не признать. По Декарту выходит, что жизнь животного — это жизнь механистическая, что животное всего лишь некий механизм, а если у него и есть душа, то лишь в том смысле, в каком она присутствует в любом механизме, которому для того, чтобы он заработал, требуется особое приспособление, снабжающее его топливом или водой. Все животные (кроме человека), по Декарту, не являются одушевленными существами и потому лишены такого ощущения, как радость.

Декарту принадлежит знаменитое изречение „Cogito, ergo sum“.[5] Оно всегда меня настораживало. Согласно этой формуле выходит, что всякий, кто не принадлежит к разряду „думающих“ — в нашем понимании, — есть существо низшего порядка. Лично я хотела бы противопоставить способности думать и рассуждать способность ощущать свое телесное бытие, ощущать, что ты живешь. Я совсем не хочу осознавать себя в этой жизни как некую логическую машину для производства мыслей — нет, напротив: я хочу ощущения — мощного, чисто эмоционального ощущения своего тела, своих ног и рук, пространства, в котором я двигаюсь, ощущения, что я живу. Мое понимание жизни целиком противоречит ключевому высказыванию Декарта. По сравнению с моим его определение кажется мне пустым, как стручок, где перекатывается одинокая горошина — душа.

Трудно ощущать полноту жизни, пребывая в заключении. Тюремное заключение есть форма наказания, которой отдает предпочтение Запад. Под предлогом, что все иные виды наказания (избиение, пытки, отсекновение конечностей, казнь) являются слишком жестокими и изуверскими, Запад стремится к тому, чтобы именно избранный им способ экзекуции был введен во всех странах мира. О чем это нам говорит? Лично мне это говорит о том, что, с точки зрения поклонников приоритета Разума, ограничение свободы передвижения в пространстве почитается наиболее эффективным, наиболее болезненным способом ущемления прав одного существа другим. И действительно, смотрите, что происходит. Этот метод применяется на практике именно к тем существам, которые менее всего способны переносить ограничение в пространстве; это именно те, кто менее всего соответствует декартовскому представлению о приоритете духа над телом (раз для души тело все равно как стручок для горошины, то последующие стадии ее заключения уже не важны). Наиболее разрушительный эффект от этого вида наказания мы можем наблюдать в зверинцах, в лабораториях, в разного рода исследовательских центрах, — потоку радости, той радости, которую рождает не дух и не тело, а простое „телесное бытие“, в таких заведениях места нет.

Вопрос не в том, есть ли у нас нечто общее — способность рассуждать, самосознание, душа — с другими живыми существами. (С учетом предсказуемого вывода, что если этого общего нет, то мы вправе обращаться с ними как нам вздумается, то есть уничтожать их и осквернять их трупы.) Я хочу снова вернуться к теме концентрационных лагерей. Феноменальный ужас, который заставил нас признать все происходившее там преступлением против человечности, проистекает вовсе не из того, что, разделяя с узниками принадлежность к роду человеческому, к ним относились как ко вшам. Это слишком абстрактно, слишком расплывчато. Ужас в том, что убийцы, как, впрочем, и все остальные, отказывались мысленно представить себя на месте жертвы. Они говорили: „Вон, в скотовозке привезли этих“. Они не говорили себе: „Это меня везут в скотовозке“. Они говорили: „Наверное, сегодня жгут мертвецов, потому такая вонь и моя капуста вся в пепле“. И никто из них не спросил самого себя: „Каково было бы мне, если бы это меня сжигали в печи?!“ Никто не сказал себе: „Это я сгораю, это я падаю пеплом“.

Сердца их были затворены наглухо. Сердце же есть вместилище сострадания — того самого дара, который дает нам возможность иногда отождествлять себя с ближним своим. Сострадание, сопереживание есть прежде всего свойство субъекта, к объекту оно имеет лишь косвенное отношение. Это мы прекрасно понимаем, когда представляем себе объект не в виде летучей мыши, а в виде другого человеческого существа. Есть люди, которые обладают способностью отождествлять себя с кем-то, есть такие, у которых подобная способность почти отсутствует. Тех, у кого ее вообще нет, мы называем психопатами. Впрочем, существуют и другие: они способны сострадать, но предпочитают этого не делать.

Вопреки Томасу Нагелю, который, вероятно, человек не злой, вопреки Фоме Аквинскому и Рене Декарту, которые мне далеко не так симпатичны, как Нагель, я лично считаю, что наши способности отождествления себя с другими существами беспредельны. Сопереживание не имеет границ. Хотите доказательство? Пожалуйста.

Несколько лет назад я написала книгу под названием „Дом на Экклс-стрит“. Для того чтобы сочинить этот роман, я была вынуждена вообразить себя Мэрион Блум. Удалось ли мне это? Если бы не удалось, то вряд ли вы пригласили бы меня сегодня к себе. В любом случае дело не в этом. Дело в том, что Мэрион Блум никогда не существовала. Мэрион Блум была создана воображением Джеймса Джойса. Если мне удалось вообразить себя той, кого никогда не было, это означает, что с таким же успехом я могу стать кем угодно — летучей мышью, шимпанзе или улиткой, любым существом, с которым я живу на одной планете.

В последний раз я возвращаюсь сегодня к центрам уничтожения, которые везде вокруг нас, но мы на это коллективным усилием воли закрываем глаза. Ежедневно там происходит новый холокост, но наша совесть молчит. Мы не чувствуем себя причастными. Похоже, мы можем творить безнаказанно все что угодно.

Мы тычем пальцами в немцев, поляков и украинцев, тех самых, которые и знали и не знали о совершавшихся на их глазах зверствах. Нам кажется, что все они должны были вследствие самовнушенного неведения стать не совсем нормальными людьми. Нам бы хотелось думать, что в ночных кошмарах их преследуют те, чьи страдания они так старательно отказывались замечать. Нам бы хотелось думать, что по утрам они просыпаются в холодном поту и постепенно умирают от рака. На самом же деле это совсем не так. История доказывает обратное, а именно: мы можем творить что вздумается, и никто нас за это не накажет».

Странно звучит эта заключительная фраза. Лишь когда Элизабет снимает очки и складывает свои записки, раздаются робкие и довольно жидкие аплодисменты. «Странное заключение, — думает Джон, — да и сама лекция плохо составлена и неуклюже аргументирована. Нечего было Элизабет сюда приезжать».

Пытаясь привлечь к себе внимание председательствующего. Норма тянет вверх руку.

— Норма! — шепчет Джон и отрицательно качает головой. — Не надо!

— Почему? — шипит она.

— Ну, прошу тебя, не здесь и не сейчас!

— Обширная дискуссия по лекции нашей почетной гостьи состоится в пятницу днем, — произносит декан, — подробности вы найдете в своих программках, хотя госпожа Костелло согласилась ответить на один-два вопроса прямо сейчас. Итак? — Декан обводит глазами зал. — Да, пожалуйста, — обращается он к кому-то в задних рядах.